Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 115

Он едва выдавил из себя это слово, и Света видела, как Федя прислонил ладонь к уху.

— Что, что?

— Пад-ла! — повторил его дружок.

— За что же ты меня так? — простодушно взмолился Федя.

— За все! — крикнул Сержик и тут же получил удар в зубы. Света чуть не бросилась из кустов на выручку, но лишь вздрогнула, испугалась, а Федя сочувственно спросил:

— Дождался?

— Тьфу! — сплюнул Сержик. — Это я на тебя плюю!

И еще получил удар, после чего пришлось сплюнуть зуб.

— Учись жить, — посоветовал Федя.

— А я чего делаю? Учусь...

И еще был смех, тонкий и меленький. Смеялся Федя, уходя, а Сержик плелся за ним, отплевываясь...

А Виктор Степанович сидел, откинув голову. Снова было тоскливо и одиноко, как и раньше, да не с такой силой. А сейчас — до пустоты! И держала пугающая пустота так цепко, что из нее, казалось, уже не вырваться. Чем она держала? Безрукая, бессловесная, бесчувственная...

И вот как странно! Чтобы отделаться от этого тяжелого ощущения, полного немыслимой покинутости, и не просто печали, а боли, без всякого воображения ощутимой в душе, он стал вспоминать войну. Да, из этих благостных, из этих чудесных дней мирной жизни его отшвырнуло в то уже далекое время, которое пролегло поперек юности гремящей полосой и постоянной угрозой расправиться с тобой. Все это не забывалось, но сознание хитро не давало событиям никаких общих оценок, оно рисовало, как ты лежал на дне оврага, может быть, последним взглядом прощаясь с голубым небом и белым облаком, откупающимся от ветра потерянными курчавинами, а по склону с разных сторон к тебе бежали знакомые и незнакомые, чтобы спасти. Как водитель полуторки в считанные минуты, оставшиеся в твоем владении, спешил домчаться до госпиталя, но внезапно притормаживал и каждым колесом по очереди переползал через ухабы... Как хирург без промедления надевал халат с пятнами вчерашней или позавчерашней крови, которую ни выкипятить, ни выстирать, и еще находил миг для полушутки: «Гляди-ка! Овраг спас! А то отшибло бы все нутро, начиная с сердца!»

Нет, не овраг, а друзья спасли. Не было вокруг чужих... Он подумал об этом и очнулся, потому что услышал, как гулко; в самые уши, лупит сердце. Еще чего не хватало! Сердце в ушах — это новость. Даже и себя спрашивать не хочется, что это такое... Он глянул на часы. Вот-вот дочь должна вернуться. «Встать, рядовой такой-то!» Он нащупал под стулом снятые из-за ноги ботинки, натянул их и вышел, чтобы встретить гостей и все начать сначала.

Дочь сидела на крыльце, подперев обоими кулаками подбородок.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он.

— Сижу, — улыбнулась Света.

ЧУЖАЯ МАТЬ

Все, что она любила, она нашла здесь. Вдоль берега зеленели сосны. Это не совсем точно — зеленели. Они были скорее голубыми в ясном воздухе, когда на небе ни облачка, а небо такое просторное, что начинаешь ощущать, насколько же оно больше и неоглядней всей земли. Тем более что всей земли и не видно, она ограничена с одной стороны песчаными дюнами, за которыми шелестело море; и этот шелест день и ночь напоминал, что земли там обрывалась, исчезая под волнами; с другой — зубчатой полоской леса за шоссе; с третьей — домами и строениями рыбацкого поселка, старыми, об этом говорило не только то, что они были деревянные, но и то, как дерево потемнело от времени, будто его закоптили годы. Годы, которых столько сгорело на ее глазах незримо...

Жизнь ее была трудной и такой долгой, что самой не верилось. Вырастила она шестерых детей, сыновья учились на разных рабфаках, в разных институтах, воевали в разных местах — на юге и на севере, и сейчас работали на разных работах, и жили в разных городах, близких и далеких, не сразу соберешься съездить; нарожали много внуков и внучек, особенно дочери, смело подражавшие ей, и она записывала в тетрадку все дни рождений, чтобы вовремя посылать телеграммы на поздравительных бланках, а в последнее время завела страницу и для правнуков.

Дети все звали к себе, она привыкла к поездам, бескупейным вагонам, обходившимся подешевле, хлопотливым сборам и посадкам с тяжелым чемоданом и множеством раздувшихся сумок и потрескавшихся бумажных свертков, потому что если уж она ехала, то не на два-три дня, и всегда клялась решительными словами, что в следующий раз возьмет в дорогу одну-единственную сумку, но опять откуда-то набиралось вещей больше, чем было рук, всем надо было отвезти хоть маленькие подарки: кому чашку, кому вязаные варежки — еще неизвестно, понравятся ли, теперь даже малыши модничают, кому банку любимого варенья из ежевики с орехами, кому непомерную кастрюлю для хозяйства — у дочерей не хватало времени на магазины, мама купит, у мамы его хватало на все, только вот разве некогда сидеть в коридорах поликлиники...

Как-то сын прислал ей путевку в дом отдыха на юг, и там было поначалу празднично, все заботились о ней, иногда даже становилось совестно жить вот так, на готовом, и она благодарила сына в письмах, но внутри оставалось беспокойство оттого, что две девушки, с которыми она поселилась, посмеивались над ней, когда она достала из чемодана купальник; совсем что-то уж бессердечное сказали, когда она заметила в сердцах про вальс, что он красивее твиста, в вальсе кружились и словно летали, а тут знай себе топчутся и кривляются, и ужас, и потеха; а главное, перед сном девушки усаживались на плетеный топчан на балконе и подолгу шушукались, пряча от нее какие-то свои тайны, она их стесняла, это ее мучило, она прикидывалась спящей, но засыпала позже их, боясь, что помешает им случайным вздохом или скрипом кровати.



Поделилась впечатлениями от дома отдыха со знакомой во дворе, и та поняла ее и посоветовала поехать отдохнуть в один маленький прибалтийский поселок, где можно недорого снять комнату, жить одной и быть себе чуть ли не полной хозяйкой.

Так она и попала сюда.

Ей нравился открытый песчаный берег, где никто не мешал соседу — берег был большим, а людей мало. Нравилось море — неглубокое, иди себе, иди, пока забредешь по пояс, и ласковое: волны невысокие, негромкие, нестрашные. Только раз за месяц она увидела его сердитым, в горбах и ямах. Она сидела на пустом пляже одна, покрыв свою седенькую голову косынкой, а потом опустила ее и на глаза, чтобы уберечь их от песка; уже много лет слабеющие глаза стали ее главной заботой.

— О мать! — услышала она молодой, не смеющийся, а честно восхищенный голос. — Ты морячка!

Она приподняла с глаз косынку и оглянулась. За ее спиной проходили три рыбака в брезентовых робах и высоченных сапогах. Они несли на плечах скрутки мокрых сетей, и тот, кто назвал ее морячкой — она узнала его по голосу, — приостановился и спросил:

— Хорошо тебе?

— Конечно, хорошо, — несмело ответила она. — Еще бы!

— Любишь море?

Она махнула рукой и засмеялась:

— Ой! Да я и вижу-то его второй раз! На Черном была и вот здесь, у вас.

— У нас море хорошее, — он вытащил из-под куртки пачку сигарет, зацепил одну зубами, почиркал спичкой и прикурил, спрятав огонек в могучих ладонях.

— Хорошее, — подтвердила она.

Он пошел за товарищами, оставляя на мокром песке следы, через несколько шагов повернул голову и крикнул:

— Где живешь, мама?

— У Мильды, — крикнула она, назвав имя хозяйки дома.

Здешние жители не очень бойко говорили по-русски, потому что поселок до недавнего времени был глухим, и она освоила несколько латышских слов, встречая по утрам свою хозяйку непременным «лабрит!» — вместо «доброго утра», и еще «лудзу» — пожалуйста и «палдиес» — спасибо. Но этот высоколобый бровастый рыбак с обветренным лицом, светлыми глазами, в которых таилась улыбка, и откровенной улыбкой на больших растянутых губах, произносил русские фразы уверенно, хоть и с акцентом. Он вскинул повыше голову.

— Я приду. Рыбу тебе принесу!

— А как тебя зовут?

— Эрик.

Ее не очень-то баловали знакомствами, и он ушел, но будто оставил свою улыбку.