Страница 5 из 15
Но на самом деле он не испытывал никакой усталости. Наоборот — трезвая ясность, отрешенность и отчетливое ощущение странности окружавшего его видимого мира. Сейчас он различал каждую деталь той машины, которая переехала их жизни, его и Лесину, и продолжала свое неумолимое движение. Так грязная угольная баржа надвигается на причал, сложенный из глыб серого гранита. А вокруг до горизонта — белая озерная вода под низким холодным небом.
Присев к столу, он потянул к себе блокнот, чтобы по привычке зафиксировать короткое, как вспышка магния у местечкового фотографа, видение. Но раздумал. Вместо этого вырвал листок и размашисто написал:
«Что касается ада, то его не существует. Как некоторые и рассчитывают. По крайней мере такого, каким мы его себе представляем. Есть нечто иное, и не в какой-то там запредельности. Измученной и насквозь испорченной душе просто дают от ворот поворот — возвращают в земную реальность „набирать очки“ для спасения. А поскольку грешное тело уже гниет в земле, приходится искать незанятую жилплощадь. Где? Да в одном из все еще живущих и тоже наделенных бессмертной душой человеческих существ. Скажете, занято место? И да, и нет. Внутри всегда найдется потайная каморка для постояльца. Там и придется кое-кому отбывать Бог знает какой срок. Такое вот правосудие. И не нам знать, в чем здесь справедливость.
Сам носитель двух — а вдруг и трех, и четырех? — сущностей понятия об этом не имеет. Может быть, его подпольные „постояльцы“ и могут иной раз обрести независимость, но лишь окольным путем — через сумрачные лабиринты подсознания, в особых состояниях слабости, переутомления, разочарования и апатии, подавляющих „хозяина“. Именно в такие минуты люди во всех отношениях достойные совершают непредсказуемые, невероятные и ничем не объяснимые поступки, обычно абсолютно им не свойственные. В том числе и преступления. И что на самом деле важно: по высшему счету они не несут за них ответственности. Потому, вероятно, и остаются безнаказанными многие злодейства, в том числе и самые кровавые.
Доказательства? Никаких. Кроме единственного, как бы статистического: живущих на земле куда меньше, чем умерших на протяжении истории нераскаянных мерзавцев…»
Хорунжий отбросил листок и усмехнулся. С какой целью он все это пишет? Кому собирается подать знак: не все безнадежно? Так или иначе, а всего через несколько дней все ляжет в папку следственного дела с пометой «Хранить вечно».
Ну что ж, будет работа грамотеям из спецотделов. Те, кто сейчас занимается его судьбой, убеждены, что вечность — это их измерение. А на самом деле у них нет даже времени. Время — выдумка тех, кто живет в неволе, фантом их надежды, боли и отчаяния, и только для них оно имеет смысл. Мертвым и тем, кому еще предстоит родиться, оно безразлично. И какие бы цифры ни стояли в календарях, он, Петр Хорунжий, литератор эпохи индустриализации и социалистического строительства, существует только здесь и сейчас, а с историческим временем покончила революция. Понадобится что-то вроде Страшного Суда, чтобы снова сдвинуть с места махину загустевшей, как холодный мучной клейстер, истории.
Обо всем этом он думал рассеянно, с таким же спокойствием, как о собственной смерти. Смерть — единственный и неотразимый аргумент, и когда никаких других доводов не остается, годится и этот. Главное написано, добавить больше нечего. Каплей больше, каплей меньше — стакан все равно полон до краев.
Он помял в ладонях шуршащее трехдневной щетиной лицо, тронул чайник — вода еще тепловатая, и вдруг решил побриться.
Выплеснул остатки чая в окно, налил чистой, достал из сумки палочку бритвенного мыла, помазок и старую золингеновскую бритву со сточенным за давностью клинком, взбил в тарелке пену. Карманного зеркальца на месте не оказалось, и пришлось действовать ощупью.
Покончив с бритьем, он отвинтил крышку фляги, налил в горсть слабой, ядовито пахучей «казенки» и ополоснул горящую кожу, как будто это еще имело значение. Провел тылом ладони по гладкой щеке, коснулся подбородка, откинул назад густую волну темных волос надо лбом — и внезапно одним слитным каким-то чувством стало жалко всех: Лесю, Павла, себя, и других, кого знал и любил когда-то. Даже Тамару, прикрученную к нему арканом слепой и мелочной страсти, больше похожей на ненависть.
Как будто все. Хорунжий сгреб газетный мусор и отшвырнул в угол, сунул в сумку флягу, блокнот, бритвенные принадлежности, а вместо них выложил на липкую, заеложенную чужими локтями клеенку сверток в синем селянском платке. Сквозь платок проступали темные пятна ружейной смазки. Бережно распеленал, понянчил револьвер в ладони, отправил в барабан два патрона и провернул его с маслянистым щелчком.
Ему понадобилось время, чтобы заново привыкнуть к оружию. Затем он откинулся на спинку стула. Жуя мундштук папиросы и щурясь от дыма, ощупал горло, оттянул ворот свитера, в котором не раз выезжал на озера и стоял на тяге, и неожиданно подумал, что стрелять-то надо не прямо в грудь, а снизу, из-под диафрагмы. Охотничье чутье подсказало: снизу, наискось, много надежнее. Даже в упор револьверная пуля может скользнуть по плоскости ребра, и тогда все придется начинать сызнова.
Понял и другое: от одежды придется избавиться. В прошлом, о котором Хорунжий сейчас не желал помнить, он видел множество ран от стрельбы с близкого расстояния, особенно через шинель и тулуп. Однажды ему самому пришлось таким же образом убить человека, и тогда из раны торчали грязные опаленные клочья, воняющие пороховой кислятиной.
Прислушиваясь к возобновившемуся за перегородкой храпу, он не спеша стащил с себя свитер, дернул ворот нижней рубахи — отскочила и канула в сумрак под железной койкой желтенькая пуговица. Немного посидел полуголый, шевеля пальцами в ботинках, и снова потянулся за револьвером. Примерился — как оно, снизу? — и вздрогнул, едва ледяной металл коснулся ямки под ложечкой.
Он и сейчас не ощущал смерть как конец, итог, исчезновение материи и энергии любви, из которых состоит человек. Скорее — как временный уход, потерю некой части себя, подобие самоампутации. Так зверь, угодивший в капкан, отгрызает лапу, чтобы вырваться на волю.
И тем не менее, прежде чем взвести курок «бульдога», он с сожалением взглянул на бледно-голубоватую, покрытую мурашками озноба кожу на груди, на дорожку спутанных волос, начинавшуюся повыше брючного ремня, на сухие изюмины сосков. Потом уселся понадежнее, развел колени, слегка наклонился вперед, к столу, плотно прижал ствол к подреберью, придав ему нужный угол, и большим пальцем, от себя, нажал спусковую скобу.
Выстрела он не услышал, так как был слишком сосредоточен на том, чтобы все сделать правильно. Поэтому не почувствовал и боли — только тупой тычок, как бывает, когда в темноте, в сенях, наткнешься на брошенный кем-то держак от лопаты. Пуля пробила плевру, аорту, правое предсердие и вышла наружу, расщепив кость лопатки.
Крохотная частичка несгоревшего пороха, вылетев из ствола после отдачи, угодила под левое веко Петра Хорунжего, и вместо ожидаемой тоскливой муки расставания с жизнью он вдруг почувствовал сильнейший зуд, непереносимое жжение под веком.
Это ощущение на миг пересилило все остальные. В мозгу застучал на стыках рабочий поезд под Сумами, когда он, подросток, высунулся на повороте из окна: духота в набитом вагоне была адская, и в глаз вместе с паровозным дымом влетел уголек. Точно так же потоком хлынули слезы, но сейчас не было рядом матери, чтобы спасти от жгучей слепоты.
Так, весь в слезах, он и провалился в бурую, клубящуюся и подсвистывающую тьму. Неотличимую от той, откуда уже несколько лет подряд ему являлся семнадцатилетний парнишка с грачиным профилем и длинными волосами, схваченными на затылке пестрым шнурком.
Который знал почти все о том, что случится дальше.
2
Муж почему-то вернулся из города не на служебной машине, а рабочим поездом.
Пыльный пятивагонный состав останавливался на разъезде «15-й километр» трижды в день: в шесть утра, в тринадцать сорок и в семь вечера.