Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 84

Он снова сел рядом с Титаренко, снова положил руку на его колено, словно проверяя крепость.

— Все сгодится сейчас, дорогой друг. Самые крайние меры, свинец и огонь, им — место! И ваша Старобельщина не последнее звено в цепи.

«Еще бы, — подумал Титаренко, — у нас золотые кадры для активного дела. Годами туда ссылала Советская власть бывших петлюровцев, бывших офицеров царской армии, бывших махновцев».

Было слышно, как в кабинете раздаются телефонные звонки. Заурчал зуммер.

— Пробачте, — извинился Рашкевич и вышел в кабинет.

Тарас Иванович услышал, как он своим хорошо поставленным голосом, с самыми почтительными интонациями здоровался с кем-то. Потом после минуты молчания, тоном, полным глубокого понимания, произнес:

— Инструкция о всемерном содействии уполномоченным по коллективизации на местах нами уже разослана. С нашей стороны все будет обеспечено.

Еще одна пауза, и опять тем же тоном, как бы в упоении мыслью собеседника:

— Очень, очень понимаю, товарищ нарком, глубоко понимаю и буду проводить в жизнь. Есть, есть, благодарю вас.

Рашкевич появился как в ореоле, солнце подсветило сзади его шевелюру, и открытое торжество было в нем, мерцало за роговыми очками…

И таким Титаренко принимал его всего, потому что черпал в нем уверенность, которую легко было растерять под неистовым ветром газетных страниц и лозунгов. И умножал в себе силы для деятельности, подготавливавшей великие перемены…

Рашкевич стоял в дверях, выпрямившись во весь свой немалый рост, как монумент, и сказал, как сказал бы монумент, веско, непререкаемо:

— Сейчас говорил с наркомом. На меня возлагается обязанность направить поток промышленных товаров в первую очередь и в хорошем ассортименте для обеспечения успешного хода хлебозаготовок. Лучшие товары — крестьянам, сдающим хлеб государству! И все надо готовить уже сейчас…

Понизив голос, медленно и значительно — ох, умел, умел сыграть, — Сергей Платонович произнес:

— Надо и нам готовиться!.. — и, хохотнув, добавил: — А знаете, кого от вас, от Старобельщины, прислали сюда в Харьков на курсы?.. Учиться!

«Письменный!» — молнией просверкнуло в голове Титаренко.

Но, как бы боясь, что имя слетит с его языка, Сергей Платонович быстро закончил:

— Цыплят но осени считают! И помогай вам бог!

И только в поезде, когда замелькали в окне знакомые картины, просторные поля и белые хаты над оврагами, гибкие ивы над ставками и, словно траурные султаны, в безветрии над трубами черные дымки, связалось в мыслях Титаренко все сказанное. Связалось в тугой узел. И был он накрепко стянут на шее одного из всех, но самого ненавистного.

И хотя не один Сенька Письменный рыл под Титаренко подкоп, честя его как «кулацкого пособника», но Сенька был самым ядовитым, самым настырным.

«На курсы, видишь, прислали! Учиться, как честных людей обирать. Не дождешься!» — отчетливо и зло подумал Тарас Иванович.



Проводив Титаренко и убедившись, что Ольга Ильинична умело растасовала людей и приемная пуста, Рашкевич не вернулся к работе.

Не до нее ему было. В равной степени он был взволнован и разговором с Титаренко, и звонком «сверху». Взволнован приятно, потому что именно эти два события, происходившие в разных плоскостях, в разных пластах его существования, укрепляли его в прочности его положения. В известной степени опьяняли, как напряженная и азартная игра, в которой ставкой была жизнь его и успех дела.

Это был правильный маневр: дать понять Титаренко значительность того факта, что приехал на курсы именно Письменный. Дело делом, а личная ненависть, старые счеты ох как укрепляют деловые планы! А Тарас всегда держал в памяти на особой примете Семена Письменного, самого дерзкого и неуемного, самого ретивого помощника Ивана Моргуна с той самой минуты, как судьба вознесла сиволапого мужика в вершители судеб крестьянства, в председатели комнезама на Старобельщине. И к самому Петровскому имел доступ старый Иван Моргун; то и дело заседал в центре. Вызывали его то насчет хлеба, то насчет сева, то уборки… И мимо кабинета секретаря ЦК не проходил настырный старик! И с самим Косиором толковал. О чем?

Удивительное дело, столетиями мужик пахал, сеял, убирал — без всяких заседаний! Пан помещик обходился без лишних слов и совещаний, с одним управляющим. И грамота была нужна только управляющему, и то не через край. Но большевики раздули кадило вокруг «культуры земледелия», и пошло, и пошло…

Проверяя себя и свою линию, Рашкевич думал: как удачно, что Титаренко держал он именно для второй колонны!..

Теперь благодаря этому оказались «чистыми» такие люди, как Титаренко и другие до времени и головы не поднимавшие резервисты.

И потому, что эта резервная линия держалась под ружьем, но в бездействии, уцелел и он сам… «Хорошо, все хорошо…» — сказал себе Рашкевич.

Он прилег на диван, отвлекся, дал свободу воспоминаниям…

В порядочных домах всегда имеется семейный альбом, переплетенный в зеленый плюш, с толстыми картонными страницами, прорезанными по уголкам, чтобы вставить фотографию, такую же добротную, с витиеватой, золотом, надписью: фамилия фотографа и место, где был запечатлен для детей и внуков облик отца или деда и прочих близких и дальних родственников.

Не имелось у Рашкевича такого альбома. И в этом тоже повинны были большевики.

Нет, не мелочь, не пустяковина — альбом в плюшевом переплете с медными застежками. Лишившись его, человек как бы лишался прошлого, зачеркивал его, выбрасывал на помойку.

Не мог Рашкевич выбросить на помойку свою красивую жизнь, свое прошлое. И потому сохранил семейный альбом. Не в плюше с медными застежками: в собственной памяти. Надежней, чем в самом секретном сейфе.

Редко приходилось ему перебирать страницы этого альбома: не допускал себя до него. Но были мгновения… И с упоением перелистывал он страницы и видел себя и близких, и тех, кто ушел навеки, и тех, кто далеко…

Казалось бы, зачем возвращаться к тому времени, когда тринадцатилетний Сергей в матросском костюмчике, с тонкой шеей, вытянутой из белого воротничка, с испуганными глазами сидел перед фотографом, лучшим фотографом города, самим Гальпериным, чья кудреватая подпись венчала глянцевитый картон фотографии?

Ан нет, завязались в те дни, в том бытии подростка узелки, развязанные много позже. Тянулась за мальчиком Сережей вереница фигур. Отец — батюшка Платон, красавец с бархатным вкрадчивым баритоном, кумир львовских дам. И делец. Ни часу отдыха, все в делах: встречах с заправилами банков Ипотечного и Земельного, со скупщиками скота, с интендантами австрийской армии.

От отца унаследовал Рашкевич деловую хватку, неутомимость в делах, предприимчивость и умение за общим делом не упустить своего.

И где-то, на заднем плане, проходила тонкая бледная женщина с узкой ладонью, пахнущей духами и немного ладаном: мать. Богомолка и светская женщина. Мать, рано умершая, никогда и в мыслях не имевшая, что начнется потом. Не оплакавшая двух сыновей, старших братьев Сергея, павших в боях с большевиками под Каменец-Подольском.

Школьные учителя, духовные наставники… И отец, всегда рядом отец. Неутешный, день и ночь печалящийся по умершей жене.

Только позже узнал Сергей, что не столько по усопшей он печалился, сколько по невозможности жениться вторично. И потому тайно встречался отец с красавицей полькой, известной в городе модисткой, впервые преподавшей ему, Сергею, науку любви.

И на этой странице альбома задерживался взгляд Сергея Рашкевича. Она вмещала в себя столь многое, что никак не вошло бы в кусочек картона, даже в групповой портрет. Продолговатое, бледное, по тогдашней моде, лицо с большими глазами, искусно подведенными, под высокими тонкими бровями. Затянутая «в рюмочку» талия, прямые юбки, шелест шелка и запах «амбры». И шляпы… Большие, газовые и бархатные, с цветами, фруктами, с птицами, зверьками… Всю последующую жизнь всякие любовные переживания вызывали у Рашкевича видения диковинных шляп. Как мало времени прошло, а они уже исчезли из реальной жизни!