Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 31



— Э-эх-ва-а! — развернулся бородач, будто просыпаясь. Огромный, лохматый, в черной угольной пыли, он так шевельнул плечом, что двое нападавших тут же свалились ему под ноги. Третьего — Киндю с веревкой — Микола спихнул под обрыв, к березам.

— Ну? — глянул вокруг. — У кого еще башка крепкая?

Минута была критической. Костька потихоньку нащупывал под грохотьями железный прут, когда над угольщиком хищно сверкнули два бердыша. «Не баловать! — сурово сдвинулись к дровням Костыги обозные. — Поиграли, будя!» Лица у всех недобрые, чутко-настороженные. Это осадило стражников: к отпору они не привыкли.

— Держи-ись… наши-и, — донеслось вдруг приглушенно с берега. «Ванька Репа шумит, — понял Костька, обрадовавшись. — Его голос!»

— Доба-авь, мужики, жа-ару-у…

Бердыши дрогнули растерянно, опустились; на помощь обозу скакали от закраины Волги ополченцы-дворяне:

— Что тут затеялось?

— Зачем — стража? Бердыши?

Надо сказать, что воеводские облавы были и помещикам поперек горла: в осенних обозах, особенно волостных, мелкодворянских, действительно припрятывалась всегда в те всполошные дни ржица для торга. Сами же Тофановы, Космынины, Лешуковы и снаряжали своих крепостных… Как проживешь иначе? И крестьянина, и владельца разоряли подчас начисто поборы царя и воеводы. Вечные недоимки, трудный год, ополчение, служба — всюду деньги и деньги… А где их взять, кроме торга?

Впервые мужик и помещик действовали заодно. Стража отступила, обыск под Городищем не состоялся.

А в Костроме это утро начиналось куда тревожнее.

Кузнец Федос Миролюб, поджидая угольщиков с Чижовой горы, вышел пораньше к торжищу. Пухлявый белый снежок, морозец, дымки над крышами посада — как же располагает к душевному покою зазимок!

Но покоя в городе не было. Издали доносился какой-то гам; у деревянной церковки Никола-на-Овражках встретился кузнецу радостно-взвинченный Лабутя, Ванькин отец:

— Что деется кругом, что деется!.. Куда ты, Федос?

— А-а, сродник, здорово.

— Воеводских мнут… бежим-ка, бежим. Слышишь, котел кипит?

Свернули на торг, прибавили шагу.

Как и за Волгой, заварили тут кашу воеводские люди. На торгу почти всю неделю не было хлеба. Скупщики отнюдь не спешили открывать мучные лабазы: стакнувшись с воеводой, они умело и тонко взвинчивали народ, создавали хлебную панику, чтобы пустить потом зерно и муку втридорога. Обыски и облавы, что ввел на всех заставах Мосальский, были купцам на руку.

Лабутя, спеша, сыпал словами, оглядывался на кузнеца, отставшего, прихрамывавшего сзади.

— Зерна, почитай, возов с десять они зацапали утром. Помнишь, мужик Донат ночевал у тебя с Мезенцом и Сусаниным? Вот Сусанин и отпустил вчера Доната на торг, с ним еще двое домнинских… Мужицкая рожь, слеза, распоследние крохи! И все, как ни есть все замела у них утром стража.

— Неужель не сыт воевода?!

— Обожди-и, шуряк: сегодня, видать, накормят… Господское ополчение качнулось на Дебре; там бариночки так себе, трень-брень, а тоже рвут-мечут. «Тушинские, слышь, самый воровской люд, и царик Дмитряшка — вор». Вот это — барино-очки! Праздник сегодня, аж печень кипит…

— Атаман Рыжий Ус, говорят, заявился?

— Истину говорят! И атаман Козел подоспел, и Чувиль с Волги. Это их молодцы заутреню начали…

Лабутя вдруг замолчал и, обернувшись влево, как-то подобрался весь, насторожился. Междворьем, белым и чистым от снеговея, летел без шапки тучный пан-усач в дорогом польском жупане, в красных нерусских шароварах. За ним, ломая частокол, матерясь, лихо выскочили трое посадских.





— Тушинский брю-ха-ан, — вопили они Лабуте издали. — Сомни борова-а…

Пан вильнул было в заулок; Лабутя, радостно гикнув, метнулся на перехват под ноги ляху: «Прися-ядь, вельможна-ай!» Свалка, возня. Пан выхватил сломанную саблю, Федос поспешил к Лабуте на выручку. В это время из-за угла, с горластого торжища навалилась вдруг темная орущая масса:

— А-а… ту-ут, антихрист!

— Стрелил в нас, Тимоху саблей поранил! Ге-гей, народ, улю-лю-ю…

— Нет ли в углах еще тушинца? Дьяков ищите, воеводских псо-ов!

— Бей супостатов Митьки Мосальского!

Кузнеца и Лабутю, подхваченных лавиной тел, вынесло на базарную площадь. Клубился дым впереди, горели ветошные ряды, кабак — вряд ли кто их тушил. Человеческая круговерть бурлила, плескалась, закручивалась живыми спиралями, голоса сливались в единый неистовый рык: «Кр-рру-ши-иии… б-ббе-е-ей… р-ррры-ыу-уу!» Ни стражи, ни стрельцов сотни Жабина не было нигде: кто покалечен в начале мятежа, кто где-то сумел укрыться, кого, обезоружив, попихали в амбары и клети — под замок. По-за кремлевскому рву, с пустырей Верхней Дебри, где Федор Боборыкин готовил к походу свой конный отряд, стягивались пешмя ополченцы. За воеводскую стражу никто из боборыкинцев не вступался, нерехтчане — помещичья мелкота — сами вливались мало-помалу в бушующую толпу.

— Хле-е-еб!.. Где хле-еб? — рычала площадь.

— Вали-ись, голытьба, к житница-ам! Круши-и!..

— Для ча, браты? — взвилось насмешливо. — Зерно в монастырь к Ипатию всю ночь возили-и.

— А-аа, ляхи наш хлеб жрать будут?

— Самозваный патриарх всех обману-ул! Бей тушинских!

Людской поток хлынул под гору, к волжским амбарам. Чисто! Житную стражу как ветром сдуло. Все двери — настежь, в пустых сусеках — россыпь неподметенных зерен по углам.

— Увезли-и! — ахнула толпа.

— Изме-ена-а!..

— Вали-ись… к игу-умену-у…

У мясных лавок, под кремлевским заснеженным откосом — не протолкнешься. Куча-муравейник! Только муравейник удивительный, застывший в напряженной сосредоточенности; все тут стабунились плечом к плечу; нет ни яростных воплей, ни шума; глаза устремлены вверх, в одну-единую точку. Над толпою, на крыше присадистой лавчонки-омшаника стоят какие-то люди. «Галич… земское ополчение… не впустить шляхту», — доносится сверху.

Это посланцы Галича и Судая. Четверо приезжих стоят над притихшей, слипшейся в комья толпой, четверо зовут посадских людей к соединению.

— Панских собак мы пощелкали, — страстно выкликал галичанин. — Воеводу прикончили в один хлоп, хищников тушинских — в озеро, под свежий лед; власть ныне у земства. И Галич послал меня к вам. Готовы ли, костромичи, стать воедино? Ворог пленил Ярославль, завтра-послезавтра и здесь он будет… Чего чешемся?

— Судай тоже побил шляхту, что прислана к воеводе за хлебом, — сменил галичанина второй посланец. — А велик ли Судай? Галичу — спасибо: помог нам. Не колыхнулись!.. Дай крепкую руку, Кострома, и сорок воевод нас не осилят.

Второго посланца сменил на гребне крыши третий, за третьим — четвертый… Гости уже надсадили голоса, охрипли, но призывы их были желанны и горячи. Иное словцо падало в толпу, как искра в порох, неистовый рев вздымался тогда. Впрочем, тут же и тишь водворялась: любы народу, — ой, любы же! — великие новости северных городов. Север, оказывается, стряхнул с шеи всех тушинцев и панских выкормышей, присланных для управы от самозванца. Галич первым стал на черту огня, и вот шумят уже восстаниями Судай, Соли Галицкие, Чухлома, Тотьма… Из Вологодчины прискакал к земским людям Галича нарочный человек с открытым письмом: есть-де у них верный воин Давид Жеребцов и говорил-де тот Жеребцов о Ростове, о Ярославле, Тушине, звал-де народ в ополчение против злой иноземщины.

— Аль не знаем повадок панского зверья? Их царя-оборотня? Их самозваного патриарха Филарета? — надрывал голос галичанин. — Докуль черным злыдням поганить святую Русь?

— Шуми, Кострома, подымай стук-бряк! — озорно подхватил судаец. — Ищите своих вожей, своих Жеребцовых. А нас пиши, Кострома, в помощь! Безоглядно пиши-и…

И тут же, у подмостья лавчонок, безместный поп Селифан с монахом Пахомием вели запись в новое, земское ополчение.