Страница 8 из 60
Павлуха сказал:
— Что-то тебя сегодня никто не провожал.
Мне послышалась насмешка. Я постоянно ждала и боялась насмешки. О, я была уязвима.
— Почему меня должен кто-то провожать? — гордо ощетинилась я.
— Тебя всегда кто-нибудь провожает, — сказал он печально, но с полной осведомленностью.
Мне и тут почудилось обличение. Еще я подумала, как он пять лет назад в кино сказал это гнусное ругательное слово, и мне было стыдно, вдруг он это помнит. Я проверочно взглянула на него. Он смотрел в пустыню за деревней. Я обернулась: там была бесконечность земли и синее пространство.
— Кто тебе это сказал? — спросила я.
— Что? — не понял он.
Похоже, он забыл, о чем говорил. Я промолчала.
— Некоторые догадываются, что есть кое-что получше жизни, — рассеянно сказал он, снова глядя через меня. — И после этого они уже не могут всерьез заниматься кибернетикой, другими всякими глупостями и рожать новых людей.
Все ясно: он, конечно, видел, как я разинула рот на этого Верхового и как осталась с носом.
— Слушай, Павлуха, — усмехнулась я. — Что тебе сделали кибернетики?
Я вспомнила, как мы с Верховым танцевали под безумный «Маленький цветок», и рассмеялась, чтобы было не так горько. Павлуху мой смех как в пропасть столкнул, он вдруг жутко спросил:
— Выйдешь за меня замуж?
Жутко — потому что тихо, с отчаянием, и он смотрел на меня, как... как раздавленный.
— Вот это да! — я фальшиво продолжала смеяться, я не знала, как повести себя, чтобы не оказаться в смешном положении, трусливая душа. — Замуж? Так ведь у нас же тогда будут рождаться новые дети, и придется заниматься другими всякими глупостями — мне, может быть, кибернетикой, а...
— Повтори: у нас будут дети! — он жадно подался ко мне, как будто я его облила чем-то горячим: в грамматическом будущем времени фразы, которую я сказала — «у нас же будут дети», — ему послышалось утверждение и невольное обещание.
Я отшатнулась, и холод, идущий изнутри меня, уже дошел наружу, я перестала заботиться о выгодном впечатлении и со злостью, без смеха докончила начатую фразу: «Мне, может быть, — кибернетикой, а тебе — пасти коров, как ты собирался». В дополнение я едко усмехнулась, мстя за обман сегодняшнего вечера ему — за то, что этот мерзавец Верховой не пошел со мной, хотя ведь было же что-то, было, когда мы танцевали, — взгляд, пауза, вопрос — все те дьявольские полуневинные «чуть-чуть», когда уже занесен шаг, чтобы переступить, но еще не поздно и отступить назад с непричастным видом, — и вот только сию минуту я призналась себе, что его шагов ждала за собой, когда уходила с вечера, его и ничьих других. Его, хотя уже знала, что было с Надей, его, хотя ненавидела его заранее, почти не сомневалась: не пойдет, только подразнит.
Павлуха посмотрел на меня тихим взглядом, как будто даря мне свое прощение, и пошел себе домой прочь.
Вот кого я не хотела бы теперь встретить: а вдруг сытый, благополучный, читает газеты, чем-нибудь перед кем-нибудь гордится. Что мне тогда останется? А так — я могу представлять о нем что захочется, любую вещь из самых настоящих. Так — я могу о нем сожалеть...
О других одноклассниках кое-что знаю. У Любы все, как у людей, дом, работа, посуда за стеклом. Толя Вителин, нежный мальчик, всю жизнь сторонился женщин, живет один в глуши, дремучий мужик, и сильно пьет.
Сейчас кругом развелись дискотеки. У клуба уже не висит афиша «танцы», а: «дискотека». В нашем НИИ тоже есть своя. Институтские любители вкладывают душу: рассказывают в микрофон, потом включают стерео, и разноцветные прожекторы мечутся в темноте по оклеенной фольгой стене актового зала. А народ встает из-за столиков (из буфета натаскивают сюда столики: чай и пирожные) и пляшет, не считаясь ни с чем.
Многим из нас под сорок, но в пятницу раз в месяц мы остаемся после работы на дискотеку и приходим домой к полуночи. В этом есть что-то бодрящее: музыка, ритм, подъем тонуса, некоторое расслабление нравов... Этакий привкус свободы, за который моя подруга Зина Зеленская так любит читать романы про красивую жизнь.
Она приносит на работу очередной номер «Иностранной литературы» и со стоном зависти читает мне избранные места. Сесть в желтый «ситроен», поехать в аэропорт, оставив троих детей на приходящую прислугу, слетать в Вашингтон на тайное свидание и к вечеру вернуться домой, как будто из супермаркета. «Дорогой, сегодня мы поужинаем дома: я купила холодную курицу».
Мы с Зиной всегда остаемся на наши дискотеки. Мы с ней младшие научные сотрудники. Вечные младшие научные сотрудники. Наши мужья хорошо зарабатывают, и карьера — это их дело, а не наше, считает Зина. А я вообще никак не считаю: мне все равно.
«Бони М» взвинчивает своим «Распутиным» накал до предела. Народ ослеп от ярости танца. Потом мы рассыпаемся за столики, утираем пот и отдышиваемся. К нашему столу подсаживается Рудаков, начальник катодного отдела. Он со своим чайником. Он сливает из наших чашек остатки в пустой стакан и наливает нам кофе. Мы пьем. «Ого», — с восхищением говорит Зина. Восхищение немного преувеличенное, но так надо: у них с Рудаковым начинается роман, поэтому все приятное преувеличивается. Это как магнит под железными опилками: все лучшее в одну сторону — к новому другу, а все неприятное — в другую сторону — к мужу. Потом она уйдет от мужа к новому другу, поляризация от жизни и времени рассеется и установится скучное семейное равновесие плохого и хорошего. То же, что и раньше, — и опять будет чего-то не хватать...
Мне-то чего не хватает — я знаю: чтобы заплакать, как в детстве, ни от чего. Но этого уже не будет: я разучилась. А другое меня не устроит.
Зина с Рудаковым идут танцевать. Я пляшу с Глуховым и предательски слежу за своей подругой Зиной Зеленской. Она вскидывает руки, трясет распущенными волосами и изображает восхищение. И они ведь доведут этот театр до конца, просто из самолюбия, раз уж начали. Я подло наблюдаю ради удовольствия превосходства. Наблюдатель всегда в превосходстве над действующим лицом.
Глухов танцует со мной заинтересованно, но я-то никому не доставлю удовольствия превосходства над собой, поэтому уже к середине танца интерес Глухова пропадает.
Но музыка все длит и наращивает свой безвыходный призыв. Проклятые Сирены. Так пропал мой отец: он думал, что его ждет бог знает что необыкновенное от всех этих танцев и музыки. Но я, как Одиссей, — я знаю этому обману цену. Эти сладкоголосые чудовища прожорливы, как утки. Я привязала себя к мачте.
Мы возвращаемся к столику, оглушенные громом музыки.
— Пошли к себе в отдел, — предлагает мне Зина. — Поставим чай, отдохнем в тишине. Владимир Васильевич просил чаю в тишине.
Мы поднимаемся на свой третий этаж. В нашей комнате за шкафом стоит стол — там мы обыкновенно пьем чай. Зина включает чайник, я расставляю чашки.
— А приятный человек Владимир Васильевич, правда? — непосредственно говорит Зина, но, спохватившись, суровеет: видимо, она собирается выдать мне свой роман за служебную дружбу. Она заглаживает оплошность, переводя мое внимание на свою материнскую озабоченность:
— Ну, как твоя Ленка? Мой Игорь совершенно меня довел: не хочет учиться.
Правильно делает, думаю я. У него сейчас глаза и уши, каких уже потом не будет. Ему слушать кругом, смотреть во все глаза и думать, а тут учебники. Если взять жизнь человека всю целиком и высушить, выпарить воду пустых дней, то останется сухое вещество жизни. И вот что окажется этим сухим тяжелым веществом жизни: детство. И больше почти ничего.
Вслух я этого не могу сказать, незачем. Да Зина меня и не услышит. У нее бегают глаза, она вскакивает и нервно ходит по комнате — с минуты на минуту зайдет ее Рудаков. Ей лестно, что он начальник отдела. Боже мой, бедность, бедность, убожество. Я говорю:
— В нашем классе был двоечник один — он из всех нас оказался самый умный. Павлуха Каждан...
— Кем он стал? — рассеянно спрашивает Зина, прислушиваясь к звукам в коридоре.