Страница 37 из 67
Ах эта девушка-лейтенант! Как мы ни хорохорились, наше воображение она поразила. В ее присутствии каждый из нас невольно подтягивался, старался казаться лучше другого. А Пономарев, изощряясь в остроумии, подчас и вовсе терял контроль над своими выходками. Нет, никаких непристойностей он не допускал, но вел себя как неотесанный мальчишка.
Очередной радиотренаж, согласно расписанию, проводился в понедельник утром. Когда Круговая пришла в класс, до начала занятий оставалось еще целых пятнадцать минут, но мы уже сидели за столами. Специально явились пораньше, чтобы поболтать с ней, и теперь, дружно вскочив, с нарочитой бодростью гаркнули:
— Здравия желаем, товарищ лейтенант!
Она нахмурилась было, пытаясь принять строгий вид, однако не сумела сдержать улыбки и шутливо закрыла уши ладошками.
Пономарев отвесил почтительный полупоклон:
— О синьорита! Радость сама рвется наружу из наших сердец. Мы так вас ждали. Как видите, чуть свет — и все у ваших ног.
О том, что из-за нее ему пришлось краснеть и перед замполитом, и перед комэском, Валентин не обмолвился. Наоборот, всячески хотел показать, что он и думать забыл о своей выходке. А она, казалось, опять ожидала сюрприза и смотрела на Пономарева настороженно. Но вдруг засмеялась:
— А вы, лейтенант, умеете быть и любезным. Знаете небось, что это девушкам нравится.
— Не знаю, — нахмурился Валентин, — да, извините, и знать не хочу. Я — однолюб.
— Вот как! — Круговая иронически сощурилась.
Торопливым взмахом левой руки Пономарев пригладил копну своих непокорных волос. Нервничал, и я догадывался, отчего. Не понравилось ему, что она назвала его лейтенантом, тем самым как бы равняя с собой. А он-то считал, что лейтенант-летчик и лейтенант-связист далеко не одно и то же.
— Значит, однолюб? — с усмешкой продолжала Круговая. — Это, вероятно, надо понимать, что любите только одного себя?
Мы захохотали.
— Чего ржете! — дернулся Валентин. Его красивое лицо перекосила гримаса обиды, взгляд стал злым и отчужденным.
Мы грохнули еще сильнее. Против шерсти и погладить не смей! А сам?
— Тише, гусары! — смеясь, Круговая повернулась к Валентину: — Неужели юмористы шуток не понимают?
Пономарев тут же подхватил шутливый тон:
— Да, вы правы. Не зря сказано: избави меня бог от критики, а от самокритики я избавлюсь сам.
— Ну, это… Извините, мягко говоря, нескромно.
— Ха! Скромность вознаграждается только в старинных романах. Кому нужна скромность ради скромности?
Нельзя было не подивиться его умению переломить самого себя. Только что вспылил, и уже зубоскалит. И всегда вот так — из любого положения вывернется. Никто из нас таким даром не обладает.
Мы не знали как и реагировать. Шатохин лишь сконфуженно улыбался. Зубарев, хмурясь, молчал. Я тоже чувствовал себя скованно. Боялся сказать что-нибудь не так, боялся оказаться перед Круговой в смешном положении. А Валентину хоть бы что.
Да и красив, чертяка! Ему очень идет форменная рубаха с галстуком, кожаная летная куртка, темно-синие бриджи. Он строен, подтянут, умеет всегда гордо держать голову. Похоже, и сам себе нравится — такой разбитной, такой независимый!
Глаза Круговой стали вдруг строгими:
— Все. Поболтали — и хватит. Приступим к занятиям.
Зазвучала морзянка. Четкой, подчеркнуто чистой была передача. За телеграфным ключом Круговая сидела так, что стул ее стоял на углу стола, и Пономарев попытался еще пошутить: плохая, мол, примета, семь лет без взаимности. Но мы на него цыкнули, и он умолк. Однако ненадолго. Скорость более пятидесяти знаков в минуту была нам пока не по силам. В принятом тексте ошибок и пропусков на сей раз не оказалось лишь у одного Валентина, и он начал бахвалиться.
— Сказано — сделано. Говорил, что могу шестьдесят — пожалуйста. Надо больше — могу и больше. А вы… — Он покосился на Леву и пренебрежительно махнул рукой.
— Да замолчи же ты, пустозвон! — не выдержал Зубарев. — Мешаешь…
Валентин ухмыльнулся. Скука превосходства отразилась в его взгляде. Нахально скосив на Николая глаза, он с вызовом протянул:
— Усидчивость — отличная черта, когда таланта нету ни черта!
— Позвольте, — возмутилась Круговая, — давно известно, что талант без труда, то есть без мастерства…
— Чушь, — бесцеремонно прервал ее Пономарев. — Вол никогда не станет скакуном.
Круговая рассердилась не на шутку. Щеки ее заметно порозовели, в глазах зажглись злые огоньки.
— Вы плохо… Вернее, вы никак не воспитаны, лейтенант. Удалось принять пятьдесят знаков, и уже вскружилась голова. Ну ни капли скромности! — Ища сочувствия, Круговая посмотрела на меня.
А я промолчал. Что ей сказать? Она-то Валентина не знала, как знали его мы. Он забавлялся, играл. Он сел на своего любимого конька. Бахвалился, чтобы затмить любого из нас, кто хоть в какой-то мере попытался бы стать ему соперником.
— Ой, что же это я! — взглянув на часы, спохватилась Круговая. — Я же опаздываю. Перерыв.
Попрощавшись, она заспешила к выходу.
По лицу Пономарева блуждала самодовольная ухмылка. Отодвинувшись вместе со стулом от стола, он озорно подмигнул, важно поднялся и, глядя ей вслед, подкрутил воображаемый ус:
— А ничего фигурка! Равнобедренная.
И надо же — Круговая услышала. Она резко обернулась и, окинув его презрительным взглядом, покачала головой:
— Эх вы… а-ля́ Карпущенко.
И хлопнула дверью.
Этого Валентин никак не ожидал. Он вздрогнул, словно от пощечины, и густо покраснел. Да и нам было стыдно. Стыдно и смешно. Сознательно или сам того не замечая, он в чем-то подражал Карпущенко, хотя вроде бы и осуждал его за высокомерие и грубость.
— Правильно выдала! — насмешливо покосился на Валентина Зубарев. — В самую точку.
— Подумаешь! — беспечностью тона Пономарев пытался скрыть замешательство, но не совладал с собой, озлился: — Заступники. Опять, рыцари, растаяли? Забыли, кто нашу дружбу чуть не расколол? Кру-го-вая! Хоть бы вдумались.
— Замолчи! — вскочил вдруг Николай. Сжав кулаки, он шагнул к Валентину: — Заткнись, пошляк!
— О-о! — изумленно протянул Валька. — Я так и предполагал. Втюрился! — И деланно захохотал: — Что ж, соперники? Дуэль?..
Мы с Левой еле-еле их успокоили. А вот помирить, кажется, не удалось. Между ними началось и все сильнее разгоралось какое-то нездоровое соревнование. Была ли тут причиной любовь? Не знаю. Когда кто-либо, посмеиваясь, называл их соперниками, ни тот ни другой не реагировал. Мол, шутка есть шутка, мы не обижаемся. Однако соперничали они тем не менее не только в любви, но и в летной работе.
Как раз в эти дни Зубарев впервые побрился. Борода у него еще не росла, лишь на щеках пробивался мягкий юношеский пушок, и раньше он его терпел. А тут — соскоблил начисто. Это почему-то сразу привлекло внимание Пономарева и явно его обеспокоило.
— Николаша, — хитренько ухмыльнулся он, — а смешным ты будешь старикашкой.
Тот простодушно удивился:
— Почему?
— Ну представь: маленький, щупленький, сгорбленный и — безбородый. Если уж сейчас у тебя волос небогато, то откуда же им взяться с возрастом?
Сдвинув брови, Зубарев минуту-другую молчал. А потом вдруг заявил:
— А стариком я и не буду.
Теперь удивился Пономарев:
— Как так?
Николай не отвечал, и тогда Валентин начал строить догадки, стремясь вывести его из себя:
— А, понимаю! Ты станешь великим. А великие люди долго не живут. Хотя — нет, великим тебе не стать. Росточком не вышел. Калибр не тот.
— Ну брось, — не сдержался Зубарев. — Возьми Суворова…
— Или Наполеона, — якобы соглашаясь, подхватил Пономарев. Но, видя, что приятель помрачнел, со смехом хлопнул его по плечу: — Да не обижайся ты! Ну вот, уже надулся.
— Пошел к черту! — взорвался Николай. — Ты мне надоел, баламут. Давно надоел. Хлестаков!
Напичканный былями и небылицами, стихами и афоризмами, анекдотами и каламбурами, Пономарев мог переговорить кого угодно, но с некоторого времени перед Зубаревым пасовал. Николай никогда ни в чем не притворялся, ни к кому не приспосабливался. Он был весь как на ладони. В училище он прослыл тихоней и великим молчуном. Со стороны казалось, что его, кроме учебы, ничто не интересует. Он даже на баяне играл только тогда, когда его настойчиво просили.