Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 81

— Если пули пошли вот таким рикошетом, значит, бил он из той вон воронки! Где колесная пара торчит из земли. Видишь? 

— А может он шарахнул разрывными! 

— Скажи еще, что из карманной пушки! Расстегнул кобуру, что пониже пупка, вынул и застрелил! «И ржут, — без обиды подумал солдат и улыбнулся невольно. — Как дети. А впереди ждут окопы. А может, сходу в атаку пошлют! Они знай себе ржут да хохмят. А подумать, дак правильно делают! Все же, как ни считай и что ни говори, а молодые солдаты — это герои войны!»

В стороне эшелона раскололся ружейный выстрел, и по этой команде солдаты бегом возвратились в вагоны. Тревожа станцию короткими гудками, с глухим перестуком на стрелках, на первый путь заходил санитарный с фронта. Вагоны с красными крестами в кругах белесых были усеяны пробоинами свежими, заметными издалека. Разбитые окна брезентом затянуты. 

— Вас опять обстреляли, браток? — спросил машиниста осмотрщик вагонов. 

— Бомбили под Добрушем. Только вырвался, глядь — «фоккер» заходит. Без помех отстрелялся, паскуда. Как мне тендер не продырявил…

И добавил увесисто:

— Курва фашицкая! Машины и люди с носилками уже вдоль платформы стояли. Дышало и двигалось все по отработанной схеме. Кто-то властный, согласно законам войны, непрестанно следил, чтобы схема не сбилась. Вынесли девочку в форме военной. Над карманом нагрудным медаль «За отвагу». Две косички вдоль щек. В сапожках хромовых. Будто спящая. С носилок положили на брезент. Все, кто был рядом обнажили головы. Пилотки сняли даже те, кто умерших и «фоккером» убитых выносил. 

— Из нашего вагона девочка… 

— «Фоккер» очередь дал на последнем заходе, а она несла судно… 

— Вертела папироски нам, безруким, а послюнить стеснялась…

Раненых вывели. Вынесли. А тех, чьи жизни погасли на пути к этой станции, сносили на кузов ЗИСа, чтобы, в путь провожая последний, на детей своих глянуть могла скорбным небом Советская Родина. Разбитый поезд отвели в тупик. А паровоз-солдат, через какое-то время недолгое, заправившись водой и углем, увел другой состав с крестами милосердия, гудком прощальным осеняясь, как крестом, под небо черное войны, судьбе неведомой навстречу. И станция зажила прежней жизнью. Под кубовой с мазутной надписью на стенке «кипяток» солдаты котелками забренчали. Гармошки инвалидов зарыдали под самодельные куплеты о войне, о танке и братишке-самолете. А женщины — ремонтники путей, со страдальческой гримасой отвращения к тому, что они делают сейчас, закинув к небу подбородки и шеи вытянув, шажками семенящими, длинный рельс понесли на ломах к тому месту путей, где какое-то время назад зияла воронка от бомбы. 

— Ой, ты мать моя, матушка родная! — отозвался солдат на видение это молитвенным шепотом. — Бабоньки наши! На вас теперь держится все: и страна, и война! Господи Боже ты мой! Погляди на святую правду! На другой бы народ такое — подох бы давно!

У раненых, что очереди ждали на посадку в санитарные машины, как будто невзначай солдатские бушлаты расстегнулись, а из-под них заполосатились тельняшки. 

— Морская пехота! — солдат догадался. — Братишки! Ребятушки с форсом! И воюют отчаянно!..

Перехватив внимание солдата, у костерка, что напротив дымился, гармошка тихо распахнулась. Перебором прошлась, помурлыкала, в себе отыскивая что-то, зазывно-тихо повела мелодию знакомую, кого-то явно поджидая. И тут, над военным людом, над платками, над взрытой бомбами землей, детский голос, красивый и звонкий взлетел:

Дрались по-геройски, по-русски

Два друга в пехоте морской!

Один паренек был калужский,

Другой паренек костромской!

Морская пехота, что сгрудилась в кучки, на голос мальца обернулась, убрала цигарки, забыла про раны, в молчании строгом застыла.

Они точно братья сроднились,

Делили и хлеб, и табак.

И рядом их ленточки вились

В огне непрерывных атак!

И солдату увиделось, что толчея станционная в суете своей обыденной притихла, вроде как затопталась на месте, на песню наткнувшись. И заметили разом и гармониста в бинтах под фуражкой с околышком черным, и малыша-оборванца, не поднимавшего глаз от углей костерка у ног его босых.

В штыки ударяли два друга





И смерть отступала сама, — пел оборванец, и шея его тонкая вслед за песней из лохмотьев вытягивалась и струной натянутой звенела:

А ну-ка, дай жизни, Калуга!

Ходи веселей, Кострома!

— Ах ты мать моя матушка! — не удержался солдат от восторга.

— Пичуга такая! А вон как за душу берет!

— И я так умею! — услышал солдат.

Перед вагоном стоял паренек лет семи в армейском кителе с полами обгорелыми. Из-под пилотки нахлобученной глаза лукавились усмешкой:

Ты, подружка дорогая, как твои делишки?

— Слава Богу, ничего, будут ребятишки!

Не дожидаясь согласия солдата, прокричал паренек и затих в ожидании улыбки одобрения, как награды, на которую рассчитывал. Но солдат только брови нахмурил, будто крик этот болью застрял в голове. Паренек потускнел, понимая, что выдал не то и пора уходить. Но от кухни уйти просто так невозможно, когда впалые щеки прилипли к зубам. И запахи хлебные сводят живот. Может, этот солдат подобреет? Вон как слушает песню, аж окурок цигарки погас на губе. А босые ноги парнишки стоять не хотели на месте, жили будто бы сами по себе. Когда холод студеной земли до макушки, наверно, добрался, парнишка достал из-под кителя теплый осколок доски, на него встал ногами, и короткая радость блаженства на лице промелькнула худом и совсем невеселом. Солдат, краем глаза за ним наблюдавший, смягчился и даже от песни отвлекся:

— Кто ж этот хлопчик?

— Это Ченарь, бездомник! Окурок! — поспешно ответил парнишка с заметною радостью, что солдат не обиделся.

— Шпана станционная. Они в развалинах живут с собаками. Собаки, что звери, но их не грызут, Они с ними вместе ночуют, чтоб не замерзнуть в камнях. Клянчат кости в буфете собакам, а собаки их греют за это.

— Отменно поет, — крутнул головой солдат, отдавший внимание песне.

— Это все говорят, а бабы дак плачут даже, когда Ченарь поет им «Над озером чаячка вьется! Ох, негде бедняжечке сесть…» И знают, что будут реветь, а просят. Без гармошки поет. Анисим говорит, что эта песня без гармошки чище бреет. А может, и Анисим плачет, да за бинтами не видать.

«И как еще жив этот хлопчик? — глаз не сводя с оборванца поющего, подумал солдат.

— Другим хоть какая, но хлебная норма дается, — он же вообще ничего не имеет, потому что нигде человеком не значится. И поет. Да поет еще как!»

Со мною возиться не надо, — он другу промолвил с тоской. — Я знаю, что больше не встану, в глазах беспросветная тьма…

— Ченарь, говоришь? Че-на-арь, — протянул солдат, пробуя слово на слух. — Ченарь… Да не Ченарь же он, а Кенарь! Канарейка, значит! — обрадовался солдат отгадке найденной. — Птичка такая есть певчая. Овсяночного напева, скажем, или дудочного. Понял? А то «ченарь»… А что ж он в детдом не идет? Не берут? Или что? 

— Да брали их сколько раз! Собак перестреляют, а их в детдом Дзержинского. А они из детдома смываются, хоть и кормят там мировенски, и едут на фронт. Там их ловят и снова в детдом. Они снова на фронт под чехлами, под танками, чтоб фрицев кокошить, как наш сын полка Ваня Солнцев. Я бы тоже подался на фронт, да братан у меня еще маленький. 

— А где ж твой братишка? 

— У бабки Петровны на печке. Их там тьма! — хохотнул паренек. 

— Все ж большие пошли на «Все для фронта!», а малышнят посносили к Петровне. А куда же еще! Помещений под госпитали не хватает. Ничего. Терпимо, — вздохнул паренек. — Только есть больно просит малышня. И часто… Большие ж неделями не приходят. Работают день и ночь. Карточки бабке оставят и все. А ты, бабка, как хочешь, так и корми малышнят.

У костерка напротив отзвучала песня. Солдаты принялись вертеть цигарки. Явился гомон одобрения. 

— Товарищи-братцы! — загудел высокий гармонист в бинтах, которого парнишка называл Анисимом. — Накормите мальца. Чего тепленького дайте.