Страница 29 из 65
Настасья глядела на них и мягко улыбалась.
— Чего Валентинка-то рассказывает? — спросила она.
— К себе зовет.
— Так что?
— Да ну. Чего я там делать-то буду? Живу уж тут, доживу свое. А то еще помешаю, так не приведи господь.
— Да все же лучше вместе.
— Знамо, лучше, да уж теперь-то привыкла одна. Раньше бы, а теперь уж по внучаткам и то не скучаю. Не знаю их, так как скучать буду. — Она опустила на землю мальца и вздохнула.
— Чего ж она не привезла внуков?
— Не знаю... Может, не пожелали. Да и дорога дальняя.
— Так ты бы съездила.
— Да и для меня дальняя. Да и не знаю, как зять примет. Вдруг не понравлюсь. Ведь они знаешь какие теперь. На свадьбу и то не позвали. Так чего я поеду. Я и внучек не знаю, спутаю еще... Без меня все идет. Так пусть и идет. Как и у сынов. Тоже вот старший прислал карточки, а что они, внуки, мне на карточке-то. На руки не возьмешь, не покачаешь. — Она вздохнула еще печальнее и вдруг неожиданно улыбнулась: — Смотри-ка, Лукерья к тебе направляется, и в руках чего-то у нее, не иначе гостинец Руслану несет. Ты не очень-то разрешай ей. А то у мальца все зубы испортятся от сладкого.
— Ладно, — засмеялась Настасья. — Скажи Валентинке-то, пускай зайдет, попроведает. Валерия будет рада. А то и мы гуртом зайдем, если не возражаешь. Вот вместе с Лушей и зайдем. Верно, Луша?
— К Вальке, что ли? А чего, зайдем. Пускай нас угощает, коли приехала. И Руслана представим ей. Пускай знает, какие парни у нас растут.
— Не вдруг, — поспешно сказала Прасковья Степановна, вспомнив, как осуждающе отнеслась дочь к Валерии. — Пусть отдохнет с дороги. Да и приготовиться надо.
— Ну-ну, давай готовься. Мы тоже подготовимся, поспрошаем ее, как это так маму родную бросать да без внуков навещать ее. Поспрошаем. Откуда такие новости завелись? Или по-старому не годится? — доставая из кулька конфету и угощая ею ребенка, сказала Лукерья.
— Ты бы поменьше сладкого-то давала ему. Ведь от сладкого золотуха может быть, — сказала Прасковья.
— Не будет. Это когда на патоке, а тут чего, тут шоколадная. Ладно уж, иди домой-то. Вон Валька-то от окна не отрывается. Иди, иди, а уж мы тут, мы с Русланом, не знаю, как по батюшке, посидим. А то, поди-ка, бабке-то и до туалету не сходить. Так, что ль, Руслаша?
Руслан посмотрел на нее и широко, во все лицо, улыбнулся, показав полный рот мелких белых зубов. И враз все три женщины улыбнулись. И Прасковья Степановна, улыбающаяся, пошла к своему дому.
1977
АЛЕКСАНДРИНА
Господи, как она тяжело просыпается! Это для нее так мучительно, что пробуждение сразу начинается с крика. «А-а-а!.. А-а-а!..» — кричит она во всю силу своего маленького горлышка. Крик пронзительный, приводящий в смятение. Он все заглушает, требовательный, зовущий на помощь: «А-а-а! А-а-а!..» Допускает она к себе только мать и бабушку. Всех остальных — «на вулицу». В том числе и меня, ее деда. И отца тоже: «Иди, иди на вулицу!» Почему «на вулицу», а не «на улицу», этого никто не знает.
Не сразу она успокоится, если даже подойдет мать или бабушка. Еще порыдает, видимо считая себя покинутой, брошенной, обманутой.
— Ну успокойся, ну не плачь, моя ланюшка, — утешает ее мать.
Но Александрина не хочет успокаиваться, она плачет навзрыд. Что-то с ней происходит в эти минуты. Что-то невыносимо тяжелое для нее, чего никто никогда не узнает. Можно лишь догадываться. Может быть, это связано с ее появлением на белый свет? Когда она была грубо выброшена из небытия в ослепительно яркий мир и он напугал ее. И вот теперь каждый раз, когда пробуждается, ее охватывает страх, и она кричит, зовет.
— Александрина моя, Александриночка, — приговаривает бабушка, моя жена. Она умеет утешать не только маленьких. У нее доброе сердце, и дети, как никто, чувствуют это.
Я, конечно, в стороне, хотя мне очень хочется подойти к внучке и тоже внести свою лепту в успокоение. Ведь так ее жаль. Но только стоит мне высунуть голову в проем дверей, как тут же раздается раздраженно-злой крик: «На вулицу!» И я исчезаю, не понимая, почему она так ко мне. Ведь я же люблю ее. Но чего-то во мне, наверное, не хватает, если она даже не хочет видеть меня...
Бедняга, она искусственница. Теперь таких детей много. У матери почему-то нет молока, и она кормит Александрину кефиром. В руке у внучки чекушка с соской. Стыдно сказать, уже третий год Александрине, а она все не расстается со своей соской. Проснется ночью и, если бутылка пуста, требует с гневным криком, чтобы ее наполнили. Но теперь уже не кричит, подросла и, как бы извиняясь, просит бабушку: «Налей кефирчику». Насосавшись, засыпает. Знаем, что давно пора бы ей покончить с соской, но ее мамочка считает, что ничего плохого в этом нет. У нее их четверо. Старшей семнадцать, Александрине — третий год. Маленькая, жалко.
Игрушек у нее тьма. От старших остались, и еще новые по ее желанию покупаем. Маленькая, последняя. И мне так хочется, чтобы она меня поменьше «на вулицу» выгоняла, что пытаюсь завоевать ее то одной, то другой игрушкой. Случается, Александрина бывает милостива ко мне, но только днем. По утрам же, просыпаясь, по-прежнему гонит из комнаты. Бывает, бабушка уходит в магазин, когда Александрина еще спит. И я настороженно и даже со страхом прислушиваюсь к ее сонному дыханию и желаю ей самого крепкого сна. Но, как нарочно, не проходит и десяти минут после ухода жены, и вот уже по всему дому разносится пронзительное: «А-а-а!» Я начинаю метаться у двери, ведущей в ее комнату. Войти не решаюсь. Знаю, стоит лишь показаться, как тут же раздастся крик: «На вулицу!» — и начнутся такие рыдания, что хоть затыкай уши.
«Скорей, скорее бы пришла она! Скорее бы пришла!» — заклинаю я. Ну что бы ей остаться дома, а меня послать. Я бы с удовольствием простоял в очередях хоть целый час. Это куда приятнее, чем слушать пронзительный крик. Но у жены свои доводы: «Я и так с ней целыми днями и ночами, дай хоть в магазин сходить». А Александрина кричит, кричит так, словно сверла запускает в уши. Я не могу переносить ее страдания. Она вся в слезах. Я гляжу в щелочку. Вижу, она сидит, сложив калачиком голые ножонки, прижала к щекам ладошки и зовет, кричит: «Мама! Мама! Мамочка! Моя мамочка!.. Бабуля! Бабуленька! А-а! А-а!»
Что делать? Что мне делать? Ждать? Чего мне ждать? Чтобы сорвала голос? Это у нее уже бывало. Но и войти к ней невозможно. Как только увидит меня, так сразу же поймет, что бабушки нет, и тогда уже не крики, а вопли на всю вселенную. Но и бездействовать я не могу.
— Шурочка... Александриночка... — произношу я. Такого слащавого голоса никогда у меня не было. И чуть-чуть приоткрываю дверь.
— На вулицу!
Я тут же отскакиваю. Боже мой, что делать? Рев, несусветный рев раздирает сердце и уши. В кого она такая? Может, в меня? Было когда-то и мне три года. Жил я у бабушки, а потом мать взяла меня к себе. И как только я вступил в городскую квартиру и увидал на стене картину, сразу же потребовал ее себе. Мать не разрешила. Тогда я завалился на пол — так всегда делал у бабушки — стал стучать ногами и истошно кричать. Бабушка обычно снимала со стен все, чего я хотел, даже икону из красного угла, лишь бы я не плакал, приговаривая: «На-ко, батюшка». Мать же молча взяла ремень и крепко вытянула меня по попе. И я сразу затих. Наверное, понял, что мать — это не бабушка. И, еще немного похлюпав, успокоился. Но ведь не пороть же мне Александрину, мою маленькую Дюймовочку. Тем более что и дочь, и жена в один голос твердят, что у нее плохие нервы. Да, вот так, у трехлетней — и уже нервы. А кто знает, может, в наш век облучения и на самом деле нервы даже у детей никуда?
Но что же делать? Она не успокаивается. Кричит и кричит. Зять в таких случаях приоткрывает дверь и бросает ей на постель горошину драже. Конфет бедняге нельзя. Обмен. На первую горошину она никакого внимания не обращает. Тогда он бросает ей вторую. Она затихает, но все еще непримирима с внешним миром. Тогда он бросает ей третью горошину... Розовая горошина лежит на зеленом одеяле. Неподвижно лежит. Но вот к ней медленно тянется маленькая рука, осторожно берет горошину, зажимает в кулачок. И рев затихает окончательно, потому что горошина уже во рту. За этой горошиной исчезают остальные, и Александрина успокаивается. Теперь к ней можно входить. И он входит.