Страница 22 из 65
Бекаса я убил тоже влет. Был на охоте со своим другом Левой Ведерниковым на Знаменке. Там у нас был свой челн, старенький, но еще ничего, выдерживал нас даже в волну, и не очень уж тек. С Левой мы работали на Адмиралтейском в заклепочном цехе токарями и каждую субботу уезжали на Знаменку охотиться. Другой раз прямо с вечерней смены. Что это была за дивная пора! Всю неделю мы готовились к этому дню. С дробью было туго, так мы сами ее делали — нарезали и катали на сковороде. Порох в то время был только дымный — «медведь». После выстрела не сразу и увидишь, что делается впереди.
После «фроловки» я обзавелся «японкой» — двадцать четвертый калибр. И болотными сапогами я разжился. Правда, они протекали, но об этом знал только я один. У Левы сапоги были простые, до колен, зато ружье у него было двенадцатого калибра, «утятница», с таким длинным стволом, какого я ни тогда, ни позже ни у кого не видал.
Приезжали мы на Знаменку вечером. Не теряя ни минуты, садились в челн и отправлялись по протоке в залив, отталкиваясь длинной пропешкой. Обычно один из нас сидел на носу и время от времени негромко произносил: «Гоп, гоп», если видел впереди силуэты уток. Это для того, чтобы нам не ляпнуть по чужим подсадным. В ответ на наши позывные сидевший в тростниках в своей замаскированной лодке охотник почему-то всегда недовольным голосом отвечал: «Гоп, гоп». И мы с замирающим сердцем, преисполненные священного охотничьего трепета, продвигались дальше в сторону Малого Золотого острова. А то и к Большому Золотому шли и там сидели, затаясь за тростниковым укрытием, слыша в темноте особенно четкое кряканье уток.
У других охотников челны были затянуты парусиной, наподобие крыши, так что под нее можно было забираться и не только спать, не боясь дождя или осеннего холодного ветра, но даже кипятить на примусе чай. У нас же ничего такого не было. Сидели на ветру под дождем. Грели друг друга своими спинами, накрываясь клеенкой. И поэтому ночь тянулась бесконечно. Все было вокруг черно. Только далеко-далеко мерцали, как звезды, портовые огни. Было так нудно и неуютно, что даже не хотелось разговаривать. Но наступал рассвет. И начиналась по всему взморью пальба. Бедные утки всполошенно, одиночками и стаями, проносились то над водой, то забирали в небо. Мы палили, нисколько не заботясь о том, достают их наши заряды или нет. Чертыхались, когда из патронника не вылезали гильзы, проклинали все на свете. И снова палили. И, как всегда, мазали. Но это нас не особенно огорчало. Мы были друг с другом на равных и поэтому неудачи переносили легко и безобидно. Тем более что надеялись свои дела поправить на берегу — стрелять по близкой цели.
Берег был болотистый, кочковатый. На нем водилось изрядно дупелей, турухтанов и бекасов. «Царская дичь!» — восхищенно говорил Левка. И этого было вполне достаточно, чтобы уже пренебрежительно относиться к уткам и воспылать новой надеждой на удачу. Что-что, но надежд у нас всегда хватало. И мы палили со всем азартом восемнадцати лет по вылетающим бекасам, дупелям и турухтанам. И, о чудо! — бекас летит на землю. Еще секунду назад строчил стремительный зигзаг. Я бью — и он упал! Бегу. Боюсь оторвать взгляд от того места, куда он уткнулся. Нашел! Он у меня в руках!
А у Левки лицо начинает темнеть, наливаться тяжелой завистью.
— Какой выстрел!
— Да... ловко ты его... — это Левка, друг мой, раздавленный моей удачей. — Только больно он маловат...
— Ну да, почему же?
Я растягиваю бекасу крылья. Ого, какой большой! Но крылья сжимаются, когда я кладу его на ладонь. Да, он маленький, не больше детского кулачка. И все же бекас.
— Царская дичь! — говорю я. И снова растягиваю, крылья, и в таком виде привешиваю к ягдташу. И радости и гордости нет конца. Я каждую минуту проверяю и взглядом и рукой — тут ли он? Не потерял ли я его, моего первого (теперь уже можно сказать — и последнего!) бекаса?
Я думал, дома будет ликование. Еще бы, первая дичь, добытая мной, да еще какая! Но мама и смотреть не стала на окровавленный смятый комочек. А отец с укором сказал:
— Зачем же ты убил, Сереженька? — взял бекаса и захоронил где-то во дворе.
«Японку» сменила одностволка шестнадцатого калибра. Это когда я уже ехал в свою первую изыскательскую экспедицию в дальневосточную тайгу. Кроме ружья у меня были трубка с прямым мундштуком, капитанский табак, отрастающие бакенбарды и, конечно, ястребиный взгляд. Я сам себе нравился!
Как-то во время продвижения по таежной реке Амгуни к началу участка мы остановились полдничать на песчаной кривой косе. Ружье у меня всегда лежало в лодке наготове поверх поклажи, чтобы схватить его и выпустить заряд по цели. Каждую минуту я ждал зверя или птицу. На то и дикий край, где еще не ступала нога человека! И вот из-за кривуна летят две утки. Летят прямо на нас. На наш бивак. И геологиня — самая красивая во всей экспедиции, а может, и во всем мире, потому что очень нравилась мне — говорит громко, с вызовом, при всех изыскателях, а их было с полсотни:
— Если охотник, так стреляй!
Я хватаю ружье, вскидываю, бью наугад, — потому что я тогда еще не умел бить влет. И, как в легендах о бароне Мюнхгаузене, утка падает к ногам моей геологини. (Может, это и определило окончательно и мою и ее судьбу. Она стала моей женой.) Все потрясены, глядят на меня как на сказочного героя. Ведь надо же так ловко: бах! — и утка на земле. Ко мне подходит старший техник Всеволод Леманов и говорит:
— Сережа, давайте договоримся. Вы будете добывать дичь, мы будем по счетам оплачивать ее вам.
Жадным я не был, но, черт побери, почему бы мне не подработать еще и охотой? Эту утку я отдаю бесплатно на итээровский котел, а другие, которых я настреляю, пойдут уже по счетам. Мечты одна заманчивее другой мелькают у меня в голове. Горы уток набиты мною... масса денег... Но в дальнейшем, как я ни старался, больше ни одной утки не убил. Почему? А этого никто не знает. И я не знаю. Старался, да еще как! Но не получалось. И патронов не жалел, а вот не выходило. Зато как-то подстрелил двух рябчиков. И опять Леманов полез ко мне со своими счетами, и опять я сглупил — согласился. И, конечно, больше ни одного рябчика не убил. Кончилась моя охота в тайге тем, что я продал ружье одному рабочему со всеми боеприпасами, патронташем и ягдташем. Правда, ягдташ работяга не хотел покупать. Он вертел его и так и этак, рассматривая, как диковину. «Зачем он мне? — бурчал он. — Надо, так я птицу и в мешок суну». Но я сказал — иначе не продам ружье, если он не купит со всеми причиндалами, и работяга, вздыхая, купил и ягдташ. И в тот же вечер от костра рабочих потянуло вкусным запахом вареной дичи, в то время как мы, итээровцы, ели пресные лепешки с консервами.
Как пишут в романах — время шло. И вот наступило то мирное, послевоенное затишье, когда можно было подумать и о себе. Стал я писать роман. Написал. Появились у меня деньги, и купил я ружье «Перно Шуман», то самое, о котором говорил в начале рассказа. Двустволка, с пистолетной ложей, с тонкой, прямо девичьей шейкой. Я мог бы запросто выходить с таким ружьем на дуэль. Легко держал его на вытянутой руке, и она не дрожала. Ну и, конечно, опять патронташ и сумка для дичи. И я крадусь к краю поляны. Там на ветках березняка сидит тетеревиный выводок. Это было на Карельском перешейке, на высоком мысу, охваченном быстрыми водами Суванта-ярви.
Бью! И на земле кувыркается, хлопает крыльями молодой тетерев. Первый в моей жизни тетерев. Я бросаюсь на него. Вонзаюсь пальцами, словно боюсь, что он улетит. Сую в ягдташ, заталкиваю на самое дно. И только после этого перевожу дыхание. Сердце бьет ударов двести в минуту, не меньше. Радости нет конца. Но уж так, видно, устроен мир, что радость в чистом виде, да еще надолго, никогда не приходит. Как с неба сваливается человек, и не какой-нибудь, а егерь, и требует путевку, А ее у меня нет и никогда не было. Охотничий билет есть, а путевки нет. Начинается разговор. С его стороны крупный, с моей — мелкий. Он мне одно, я ему другое. Он мне грозит штрафом, я прошу прощения. Он не хочет прощать. Но я настойчиво заверяю его, что больше так делать не буду. Он требует деньги. А у меня их нет. Он тянет руку к моему ружью. Хочет ухватить его за тонкую девичью шейку... И вдруг гроза! С громом, с ливнем! И мы бежим в укрытие, в землянку. В ту пору их было много после войны, полуобвалившихся, с лягушками на земляном полу, с запахом тления и плесени. Снаружи вовсю хлещет ливень, а нам хорошо. Егерь хлопает себя по карманам. Во рту у него папироса. Но спичек нет. Зато спички есть у меня. Сидим, курим. Говорим о том о сем. И ему как-то уже неудобно снова заводите разговор о штрафе. А я, конечно, помалкиваю. И к концу грозы мы уже друзья.