Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 26



1

Зал был просторен и неестественно светел. Цепенящим холодом веяло от белизны стен, потолка, постамента. Одна стена, сплошь застекленная, открывала вид на широкое поле, очерченное по горизонту темной полосой хвойного леса.

Ярко-синее небо глядело сквозь стеклянную стену, и от его сверкающей синевы было особенно жутко. Сияние неба, белизна зала, тихая музыка и…

В гробу странно белое лицо отца с глубокими впадинами под глазами было пугающе чужим. Мертво сомкнуты губы. Строгая успокоенность в окаменелых чертах. Неужели отца больше нет? Как нет? Вот он. Нет, не он. Чужой. Это и есть смерть? Не быть, не видеть, не знать?

Что-то говорит Красовицкий. «Папа! Ты не слышишь, тебе все равно. Ты не знаешь, что сегодня пятнадцатое сентября, а небо летнее, но ты не видишь, тебе все равно»…

— Прощай, товарищ! — говорит Красовицкий. — Ты был чистым, бескорыстным человеком. Вся душа твоя целиком была предана делу. Твой талант оригинален… Умереть в сорок три года! Сколько осталось несделанного! После Красовицкого еще кто-то говорил о бескорыстии и таланте отца, но он не слышит. Народу на похороны приехало мало. Панихида тянулась недолго.

Зал от малолюдности казался еще просторнее и холоднее. Просторный, высокий, неестественно светлый зал. На постаменте посреди зала гроб. За дверью, в соседнем зале, ожидают очереди другие гробы.

— Прощайтесь, — сказала служительница крематория, держа молоток и гвозди в руке.

Музыка тихо звучала над залом.

Красовицкий взял Антона за локоть:

— Простись.

Антон приподнялся на ступень постамента, неловко перегнулся через край гроба, притронулся губами к папиному лбу. Ледяной ужас пронизал его.

Мама с плачем упала на грудь отца. Ее подняли, держали под руки. Мама мотала головой из стороны в сторону.

— Не верю! Не верю! Совсем недавно был жив и вдруг…

Деловито застучал молоток, вбивая гвозди в крышку гроба. Гроб медленно стал опускаться вниз… Медленно задвинулись створки над ямой.

Оркестр бодро заиграл марш, славя жизнь.

2

— Он был преступно скромен. Не понимаете? Преступно перед собой, перед нами, мною и сыном. Всегда где-то позади, в стороне, оттесненный другими. У других признание, слава, деньги, а у него… И хоть когда бы пожаловался, кого-то укорил, обиделся, взбунтовался. Нет. Если хотите знать, он… был, он… был…

— Не нужно, — тихо остановил Яков Ефимович.

Мама говорила громкой скороговоркой, красные от слез глаза щурились, словно пытаясь разглядеть что-то, не видное другим. Антон впервые видел маму такой возбужденной и шумной. Выпила залпом полстакана, водки и говорит, говорит, выкрикивает что-то, жестикулирует.

Когда, в редких случаях, папа, наверное-чем-то расстроенный, выпивал две-три рюмки, то прятался смущенно в свой угол за фанерной перегородкой. А мама буйствовала, стучала кулаком по столу. Вообще-то она не пила. Сегодня едва ли не впервые.

— Почему другим даются успехи, а ему нет? Ведь вы говорите, он был талантлив? — с вызовом спросила она.

Потом смолкла и, вспомнив, что за ее столом собрались на поминки по мужу, Виталию Андреевичу, который всего три дня назад бесшумно расхаживал из угла в угол здесь по комнате, дымя сигаретой, обдумывая свои несбыточные фантазии, вспомнив, что пришли люди его почтить, затихла и упавшим голосом выронила:

— Я его погубила.

— Несуразицу несете, душенька моя, — благодушно возразил Красовицкий.

Он принимал активное участие в организации похорон, был доволен, что выполнил товарищеский и общественный долг, и сейчас, первым произнеся, как и в крематории, поминальное слово, аппетитно закусывал и выпивал. «Жалко Виталия, рано свалился, и верно, скромным был человеком, но что значит „преступно скромен“? Что она имеет в виду? Впрочем, не будем придавать значения. Все в прошлом».



— Ты был настоящим человеком, Виталий…

— Если что его погубило, Татьяна Викторовна, — обращаясь к матери Антона, заговорил Яков Ефимович, — если что его погубило…

Он кивнул на картину в деревянной раме, висевшую против стола.

Среди других картин, набросков, этюдов, почти сплошь заполнивших стены, она выделялась.

Цветущий луг. В жизни Антону не встречались такие луга, такое обилие радостных, необычайной окраски цветов! Странное облако плывет над лугом, похожее на печальную птицу. На востоке пламенными стрелами вырываются лучи восходящего солнца, а с другого края что-то тяжелое, тупорылое вступает на луг, и, срезанный железной челюстью, падает пестрый вал трав.

«Ведь я видел картину, почему же только сейчас стало жаль цветной луг?» — тревожно подумал Антон.

Чепуха. Сентименты.

В их девятом классе «акселераты» (почти все на несколько сантиметров выше ростом его ста шестидесяти шести) презирали сентименты. Жаль луг? А кормить коров надо? Молочко любишь?

Но все же, что отец хотел сказать картиной?

— Сенокос. Так Виталий увидел сенокос в наше время, когда сельское хозяйство требует всеобщего особого внимания, пропаганды, поэтизации!! — пожимая плечами, сказал Красовицкий.

— Сенокос ни при чем, — возразил Яков Ефимович. — Условность. Природа прекрасна, а машине безразлично — вот что он говорит. А человеку дорого. Не губите красоту. Берегите! Вот что говорит талантливая неожиданная картина Виталия. При жизни кто-нибудь ему это сказал?

— Словом «талант» не бросаются, — недовольно буркнул Красовицкий.

— Мы бессовестно скупы на признание… не себя, себя-то мы не забудем. Если что убивало Виталия, так это наше молчание, — повторил Яков Ефимович.

Антон его не знал. Может быть, отец когда-то что-нибудь о нем рассказывал, Антон не запомнил. Яков Ефимович понравился ему не только оттого, что сейчас заступился за картину отца. Высокий, тонкий, узкоплечий, с густыми темными волосами, удлиненным лицом, притягательно грустноватой улыбкой, он вообще ему понравился.

— Наше молчание убивало Виталия… — настойчиво повторил Яков Ефимович.

— Ерунда! — вспыхнул Красовицкий. — Если бы из-за каждой неудачи падали с инфарктом, половина Союза художников лежала бы на кладбище.

— Что вы говорите? О чем? — разволновалась мама.

— Не стоит ворошить, — миролюбиво и в то же время неспокойно сказал Красовицкий.

— Стóит. Скажешь, плохо? — снова кивнул Яков Ефимович на картину.

— Неплохо, но смесь реализма с какими-то неопределенными новациями. Во всяком случае, на обсуждении так высказывались многие. Может человек сказать свое мнение? Имею я право быть реалистом, чистейшим реалистом, не страшась критических ухмылок всяких наших модернистов, новаторов? — разгорячился Красовицкий. — Зачем красные маки? Ты видел когда-нибудь на наших лугах красные маки? Что это? Франция? И что за машина без водителя? Эклектика, идейная неясность.

— У нас чуть что пооригинальнее, сейчас же ищут идейную неясность, — насмешливо скривил губы Яков Ефимович. — Когда последний раз выставкой отбирал картины, Новодеева даже не позвали показать его луг. Так вы, «реалисты», обрисовали его работу…

— Эх, Яков, мы, «реалисты», хоть во всеуслышание заявили, что картина на профессиональном уровне.

— Сказать о картине, что она на профессиональном уровне — и ничего больше, значит, угробить.

— Эх, Яков, Яков! А ты чего воды в рот набрал? Мог бы защищать, отметить живописные качества.

— Я не член выставкома. И вообще, слишком вдалеке от руководящих товарищей. Но мог бы, конечно, мог и должен был спорить, доказывать. Не оправдываюсь. Плохо, что не вмешался. Всё свои заботы, до других дела нет, если даже товарищу худо, — возбужденно твердил Яков Ефимович.