Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 68

Когда Антон дочитал длинный стих до конца, Григорий поднял рыжие ресницы, и снова его глаза блеснули ехидно и остро.

— С одной стороны, отлично, — похвалил он. — Но с другой стороны, никуда не годится. Стихи надо писать так, чтобы было понятно и негру преклонных годов; а не только твоим приятелям Кто из гражданских знает, что «караси» — это грязные носки, а «гады» — рабочие ботинки с сыромятными шнурками? а выходит, ты пишешь стих на иностранном языке русскими буквами. Давай душещипательный. Антон никогда не задавался целью писать стихи, понятные кому-нибудь, кроме приятелей. Ему хватало их восхищения. Но он бы не стал объяснять это рыжему Григорию.

— Бывает такое на первых лекциях, — рассказал он, — особенно по понедельникам. В окне пасмурно, спать охота, голова сама клонится к столу. Математик приметит, выведет к доске и велит построить, скажем, кардиоиду. Ну, изобразишь ему со сна червонного туза. А он тебе изобразит в журнале гуся. И тогда нападает стих:

— Декаданс, — решил Григорий. — Но искра мерцает. Тебе на филфак надо было идти, а не в военно-морское училище. С какого резона тебя в морские офицеры потянуло? Полное государственное обеспечение понравилось?

— Дурак ты, — сказал Антон и надолго замолк. Почему, зачем, с какого резона? На такой вопрос и душевному-то другу не сразу ответишь. Напрашивались слова, к которым Антон относился уважительно, и не бросался ими, и злился, когда кто другой пускал эти слова порхать по воздуху, подобно детским пузырикам, которых не жалко по причине доступности и дешевизны. На употребление этих слов надо бы каждый раз испрашивать письменное разрешение особо умного совета мудрецов… Пожалуй, с пятилетнего возраста Антон знал свое призвание, и его не интересовало, какие еще бывают на свете профессии. Отец его был морским офицером, и дед был морским офицером, и прадед. Возможно, и при Петре Великом какой-нибудь Охотин лихо распоряжался фалами и шкотами и наводил пушку на шведский фрегат… Жизнь Антон прожил в приморских городах и военно-морских базах, его будили по утрам судовые гудки. Ходить и плавать он учился одновременно. Отец сажал его, двухлетнего, на спину и выплывал на середину бухты. Потом нырял, и Антон, утеряв опору, колотил по воде ручонками, боролся за жизнь. Вместо сказок ему рассказывали морские приключения. Еще в дошкольном возрасте он знал устройство корабля, калибры пушек, морские узлы, снасти и паруса не хуже иного боцмана. Грамотным он стал довольно рано, и морские повести были его любимым чтением, а когда затомило в груди и пришла пора сочинять стихи, сперва он написал о море, а потом уже, много позднее, про любовь…

— Да уж не из-за казенных брюк и булки с коровьим маслом, — сказал он Григорию.

— Да, море — это удивительная стихия, — произнес не обидевшийся на «дурака» Григорий, и глаза его, всплывшие к щербатому потолку, затуманились. — Давай я тебе помогу додраить, а то один до конца приборки не управишься. Вдвоем они привели гальюн в опрятное состояние за пятнадцать минут. У предусмотрительного Григория были распиханы по карманам бритвенные принадлежности. Они побрились с холодной водичкой, а остатки цветочного одеколона выплеснули на стены. Запах гвоздики не смешался с запахом хлорной извести, он существовал особо, и атмосфера получилась весьма своеобразная.

— Ну, я двинулся, — сказал Григорий Шевалдин ровно в шестнадцать часов, когда послышались приглушенные расстоянием и стенами трели дудок, возвещающие конец большой приборки. — Забегай ко мне, в триста двадцать третий класс.

— Зайду, — пообещал Антон. — Разговор твой мне приятен. Принимать приборку пришли Дамир Сбоков и командир роты. Александр Филиппович Многоплодов, как всегда, свежий, щеголеватый и парадно сверкающий тщательным обмундированием, потянул носом, поднял брови и выговорил:

— О-де-ко-лон?

— Ей-богу, одеколон! — подтвердил мичман Сбоков, понюхав стенку.

Командир роты сказал:

— Отлично, курсант Охотин! Уважаю. Знаешь, я сам в былые флотские дни покупал натуральную олифу за собственный счет. На оксоли — это не та краска. Мичман, запишите ему благодарность. На вечернем построении объявите.

— Ну и жук, ну и ушлый ты малый, Охотин, — шипел старшина роты, когда удалился растроганный командир. — Налил на три копейки одеколону и благодарность отхватил. Досадный ты курсант, Охотин… Мичман потер шею и отправился принимать следующий объект приборки.

Так ему и везло, причем совершенно без всяких заслуг и усилий с его стороны. Перед ужином старшина роты зачитал приказ о благодарности, в щах попалась мозговая кость, карабин за день не запылился, и его ствол сверкал. У художника Игоря Букинского он перехватил на всякий случай трешку, с утюгом успел, и на построении к его внешнему виду никто не придрался. Антон выскочил за ворота в перешитой, аккуратненькой бескозырочке и, опережая соперников, помчался к ближайшему телефону.

Трубку взяла Леночка, и он сказал:

— Салют! Я все ж таки вырвался.

— Почему «все ж таки»? — не поняла Леночка.

— Судьба ставила на моем пути к тебе высокие барьеры, но я перепрыгнул. Как твои дела?

— Очень плохо, — грустно ответила Леночка. — Сегодня пришла в гости Сарра Бернгардовна, и я поругалась с мамой. — Ничего не понимаю, — сказал Антон.

— Мама нашла в моей кофточке сигареты и зажигалку. Она висела на стуле.



— Кто висела на стуле?

— Кофточка висела на стуле, и она стала меня ругать, что я бессовестная, что я испорченная, что я уличная и я всякая. Я заплакала, а она растоптала сигареты, и я сказала, что уйду из дому и вообще. Она растоптала зажигалку и сказала, что лучше вырвать своими руками, чем терпеть такое бесчестье. И тут вернулась из кухни Сарра Бернгардовна, полезла в мою кофточку и удивилась, куда делись сигареты. Оказалось, что у нас одинаковые кофточки, и мама стала просить прощения…

— Ты простила?

— …у Сарры Бернгардовны за то, что сломала зажигалку.

— Это пустяк, — сказал Антон. — Бывает хуже.

— Что может быть хуже? — возразила Леночка. — Ты бы слышал, какими словами она меня называла. Такие только в книжке прочтешь.

— Пренебреги и позабудь, — посоветовал Антон. — Давай встретимся.

— Нет, что ты! — сказала Леночка. — У меня такое печальное настроение, что я испорчу тебе вечер.

— Я тебя развеселю, — пообещал Антон.

— Нет и нет, — отказалась Леночка от веселья. — Я должна пережить эту трагедию в глубине души и все обдумать.

Я не имею морального права развлекаться. Не упрашивай. Желаю тебе весело провести вечер. Антон громко вздохнул.

— Отчаянно жаль. Я так ждал. Целую неделю.

— Понимаю, — нежно шепнула Леночка. — Но и ты должен меня понять. Да, ты говорил, что у тебя что-то случилось?

Антон вспомнил про нос и потрогал его. Нос болел. Но он болел какой-то пошлой, земной, не имеющей значения болью, которая совершенно забывалась, как только слышался в трубке Леночкин голос.

— Да, да… Может, это и к лучшему, что мы с тобой сегодня не встретимся.

— Что такое, говори сейчас же! — всполошилась Леночка.

— Я стал заниматься боксом, — сообщил Антон. — И мне вчера один перворазрядник ненароком превратил нос в помидорину. Образ у меня теперь очень не прекрасный. Да, это хорошо, что мы не увидимся. Леночка помолчала, раздумывая.

— Тебе очень болью? — спросила она.

— Чувствительно, — признался Антон.

— Раз ты говоришь «чувствительно», значит тебе очень больно. Я знаю, какой ты терпеливый. Приезжай — и жди у ворот, — решила она.