Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 116

— Гробовой доской отдает, — слышится в ответ. — Но жрать можно…

Также уныло, в предельной тревоге каждого за свою судьбу, был прожит второй и третий день. Уклад лагерной жизни так и не состроился, как приказал Черный Курт. Никто не хотел создавать ни общественного штаба, ни выбирать командиров, кто бы мог похлопотать перед лагерным начальством хотя бы о пище, об удовлетворении самых малых человеческих надобностей. Отчужденность друг от друга усугублялась не только несносным лагерным бытом, но еще и тем, что люди мало знали друг о друге — этот лагерь и тысячу с лишним душ сложился из солдат, взятых в плен поодиночке или малыми группами.

Какой уж день на глаза пленным не появлялся ни комендант, ни даже «капрал» Речкин. На погляде лишь колючая проволока, немецкие часовые да угрюмые в осенней обнаженности деревья школьного парка. Мимо лагеря, по большаку, с урывистым гудом по-прежнему, словно в бездонную прорву, валила боевая техника и живая сила немцев. У Кондакова да и у других сопленников иногда светлым лучиком прожигала душу крохотная надежда: может, где-то стоит и наша чудо-молотилка, которая молотит, как снопы, эту чертополошную силищу чужеземцев. «И, дай-то бог!» — помолился Назар, провожая глазами очередную неприятельскую колонну, шедшую в сторону Москвы…

В последующие дни лагерной жизни вода с речки по-прежнему доставлялась «добровольцами». Назар попеременно с красноармейцами из поварской команды рубил древесную кору на скудное варево. Все больше и больше пленных оставалось без сил. Такие дни и ночи отлеживались в своих укромках, не вылезали из сарая, даже не просили еды.

В какой-то раз «добровольцы», прикатив кухню с водой, распустили слух, будто в другой части лагеря, что расположена в святом храме — в самом центре городка, со жратвой дело уже наладилось. Утрами, будто в скорбный поминальный день, в основном, старухи с детишками шли в церковь, неся туда, кто чего мог. В чугунках, кастрюлях, в жестяных ведерцах, а то и просто в глиняных махотках, увернутых в тряпье от холода, плавчане несли пленным горячее хлебово — щи, селянский кулешек, а то и печеную картошечку. Хлеба, правда, не было. Видно, его не хватало и самим горожанам.

Конвойная охрана лагеря беспрепятственно пропускали старух в каменную ограду церкви, и те, крестясь и всхлипывая, кормили несчастных…

Выслушав благостную весть от «добровольцев», их же принялись и корить:

— Что ж это вы, такие-сякие, не могли помануть старух сюда-то?… Там — ангелы небесные, а тут — антихристы, что ли?

— Да как не поманули, — оправдывались водовозы. — Хрицы, говорят бабки, не пущают к вам. Больно много ихних войсков возле вас… А в храм, вроде как помолиться пущают. Мы бы и вам рады.

Один из «добровольцев» проговорился, что старухи и их самих попотчевали: по парочке картошечек слопали, как причастие приняли…

Не к добру проговорился. В очередной рейс к речке в «добровольцы» рванулась чуть не половина лагеря. Лишних конвойным пришлось отбивать прикладами.

Плавские старушки, однако, нашли тропки и к пленным в школьном парке. Первых благодетельниц умудрился как-то перехватить санинструктор Речкин, и пища сначала пошла раненым. Никто открыто не возражал, но голод жестоко подмывал душу сказать «капралу» что-нибудь нехорошее. Жалость, однако, взяла верх над обидой. Кое-что из горячего досталось и другим. Но пищи было так ничтожно мала, что порядок дележки пришлось наводить караульным, прибежавшим на сигнальный выстрел часового у входных ворот. Старушки, устрашась переполоха и не зная что делать дальше, кучкой сбились у проволоки и пугливо крестились, как перед нечистой силой. Пленные и в самом деле рвались к пище, обезумев, и своим сатанинским обликом вызывали больше страха, чем доверия и сострадания. Никто из голодных не мог справиться с собственным безумием. И порядок был восстановлен лишь тогда, когда по горбам несчастных изрядно погуляли приклады винтовок и рукоятки автоматов караульных солдат. Старухи, с трудом заполучив назад опорожненные чугунки и кастрюльки, с заполошным страхом улепетывали от лагеря, как от судного места.



После старух, какими-то днями, появилась у проволоки и ребятня. Подростки, по наказу родителей, а может, и по своей воле, понатащили печеной картошки — в карманах пальтишек и штанов, в торбочках, а кто и просто в шапке, чтоб не остыли. Пацаны не богомольные старушки — живо обернули унылое дело в забаву. Надоумил немец-часовой, у которого ребята испросили дозволения передать красноармейцам с чем пришли. Немец взял из шапки еще теплую картофелину, разломил ее, понюхал и с аппетитом выгрыз мякоть. То же проделал и со второй, растоптав сапогом поджаристую кожуру. Бойцы из-за проволоки голодными глазами следили за немцем и, казалось, ненавидели его в эту минуту сильнее самой войны. Третью картофелину часовой перебросил через проволоку, показав пример, что надо делать ребятам. Словно камни, полетели на головы пленных ребячьи дары. Кто-то, изловчась, ловил картошки целыми и тут же совал в рот, боясь, что отнимут. Но большинство картофелин разбивалось в белое крошево и тогда, оттирая друг друга, пленники на карачках ползали по земле, выбирая из жухлой травы спасительные крохи. Часовые, да и ребята тоже, глядя на них, смеялись, как при забавной игре.

Неделю спустя — сдержал-таки свое обещание Черный Курт — пришла подмога и от местной управы. Раскрылись лагерные ворота и бородатенький старикашка ввел в парк под уздцы мухортую лошаденку, запряженную в старый полок с вихлястыми рассохшимися грядками. За полком вошли комендант лагеря, «капрал» Речкин, два автоматчика и трое штатских с белыми повязками на рукавах. Черный Курт и высокий штатский, в профессорских очках и бородке, говорили по-немецки, с видимой уступчивостью и тактом друг к другу, будто давно знакомые. Бойцы с открытой неприязнью разглядывали штатского. В каракулевой шапке «пирожком», в длиннющем пальто с рыжим шалевым воротником по всему пузу. На ногах белые бурки с отворотами, в желтых шевровых осоюзках на носах и запятках. Выглядел он барином с какой-то старинной картинки из книжки. Общему благообразию несколько мешала немалая потрепанность его барской одежды и отечное, с чахоточным налетом, лицо. «Барин», очевидно, страдал водянкой.

Когда старикашка подвел полок к кухне, красноармейцы уже не глядели ни на «барина», ни на Черного Курта. На тележном полке высилась горка мешков с зерном. С полдюжины всего-то! Но как это много, если вдруг запахло хлебом!..

— Здорово были, солдатики горемышные! — старик стянул с головы замызганный треух и низко поклонился. — Пашанички ядреной вам к праздничку объегорили… Она, правду сказать, вонючая, зараза — с погорелого леватора. С дымком, значица… Но ведь и вы — не у тещи в гостях.

Красноармейцы, не обращая внимания на лопотню старика, лезли к полку, щупали мешки, не веря, что им в самом деле привезли хлеб.

Повар Штык, чтобы как-то не допустить разора и мародерского самочинства, какое случилось с едой, принесенной старухами, серьезно предупредил свою пленную братию:

— Ребята, ежели допустите грабеж этого хлеба сегодня, то завтра вы будете жрать друг друга — как штык! Попомните мое слово. К лицу ли нам самоедство? Очухайтесь! Вспомните, кто вы есть!

Штык обещал наварить настоящей каши и насытить всех поголовно. Остатки пшеничного зерна пойдут на добавку к вареву из древесной коры, которой худо-бедно прожили эти дни все лагерники. Что бы еще наобещал повар, но тут подошли немцы и полицаи из местной управы. Штатский «барин», тронув свой каракулевый «пирожок» рукой, уважительно поклонился и довольно громко сказал:

— Здравствуйте, соотечественники!

Комендант лагеря, взмахнув под козырек перчаткой, тоже вроде бы отдал честь, поздоровался.

— Война всем несет горе, — продолжал штатский, — и вы сами испытываете это горе. Но вы уже не в окопах и германским командованием вам дарована жизнь. Цените этот дар, а значит — и свою жизнь.