Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 116

— Рус зольдат, я буду говорит вам! Теперь вас защишайт германский командований от болшевикоф…

Офицер знал русский язык, наверное, так же как Речкин немецкий, и потому после первых заученных фраз ничего больше из его речи понять было нельзя. И почувствовав, что русские солдаты не понимают его, заставил Речкина перетолмачивать его слова на понятный лад. Первым делом «рус-капрал» представил офицера.

— Граждане военнопленные, с вами говорил комендант лагеря обер-лейтенант Курт Лайдхайм. Германское командование, проявляя гуманизм, дарует вам, то есть нам всем, жизнь. Каждая попытка к побегу, любое нарушение лагерного распорядка и непослушание будут пресекаться расстрелом на месте. Нам приказано также, — далее переводил Речкин, — сегодня же закончить обустройство лагеря. Это значит — колюче-проволочное ограждение повысить еще на локоть, то есть протянуть дополнительно две нитки по всему периметру парка. Далее приказано: справлять нужду только в отхожем месте; во избежание демаскировки разжигать костры категорически запрещается. Но зато, граждане военнопленные, нам дозволено круглосуточное пользование походной кухней, находящейся в расположении лагеря. При условии, конечно, полной маскировки огня. Для внутреннего самоуправления германское командование дозволяет также в лагере на вольных началах создать собственный штаб по организации необходимых работ по собственному обслуживанию и поддержанию внутреннего бытового порядка. Жизнь и порядок — в наших собственных руках! — с неестественным пафосом закончил старшина.

Слушая Речкина, красноармейцы посчитали, что он много присочинил отсебятины, переводя приказы начальника лагеря. Гуманизм, штаб самоуправления, жизнь — в собственных руках!.. Да за этим ли немец загонял их в «колючку» и под автоматы часовых? Но большого зла на Речкина бойцы все-таки не имели. На его месте никто бы другой также не посмел ослушаться коменданта лагеря и толмачил бы то же самое, что приказано. Однако злили людей не пустые слова о никому не понятном «гуманизме» и дарованной германским командованием жизни. Речкин убоялся перенести обер-лейтенанту вопросы бойцов — о жратве, о крыше, где можно было бы укрыться от наступающих холодов, дождей и предстоящих снегопадов и морозов. В лагерной ситуации первоосновой жизни были именно эти вопросы, а не просто порядок и беспрекословное повиновение.

Речкин, не зная сам ответов на неотложные вопросы бойцов, все-таки подсказал подходящий выход, выдавая это за приказ коменданта:

— Граждане бойцы, сегодня же собственной волей при общем согласии все вы должны разбиться на отдельные команды или отряды, выбрать себе командиров, создать из них общий штаб и через него — уточняю: только через этот штаб держать связь с комендантом и осуществлять, таким образом, все прошения по жизнеобеспечению лагеря.

Назар Кондаков, стоявший в ближних рядах, поражался находчивости и изворотливости Речкина, будто тот вовсе не старшина Красной Армии, а на самом деле немецкий капрал, досконально знающим все порядки германского командования и верно служащий ему. У него вдруг раззуделась нога, словно в чесотке. Болело в том самом месте, где накануне Речкин примотал бинтом свой партбилет. В другой бы раз, подумал Назар, он стянул бы сапог, сорвал повязку и тем освободился бы от непривычной боли.

Но у Кондакова зудела не только нога, но и душа. Впервые за всю войну в такой невероятной близости глазами в глаза он глядел в лица немецких солдат. И, всматриваясь в облик чужеземцев, невольно искал в них черты превосходства, разницу в силе, в стати, в вооруженности и даже в амуниции. Оглядывая немецких солдат с головы до ног, Назар дотошно сравнивал со своими до ничтожных мелочей. Да, немецкие каски были поглубже, даже потолще, зато наши свободнее и крепче сталью — это он слышал не раз от своих окопников. Красноармейские шинели были посуконнее, значит — теплее. А расшивистые спины давали дополнительные удобства: при походе скатать в скатку, на привале, в ночевках на нашу шинель можно лечь и ею же укрыться — одновременно. Хотя немецкие были тоньше отделкой и вроде бы «помоднее». Сапоги и ботинки было труднее сравнить, но и тут существенной разницы не находил Назар. Немецкий кованый сапог с металлическими нашлепками на подметках на шагу тяжел и неудобен, хотя красив формой колодки и бессносно прочен. Наши башмаки с обмотками в походе легче, для ноги мягче, но их бахилистый вид не прибавлял бравости красноармейцу. Что касалось оружия, то Назар твердо был уверен в относительном равенстве: наша трехлинейка — лучше немецкой винтовки, автоматы же немцев половчее в обращении — выходило, баш на баш. Насчет харча Назар сравнений не делал. Он не только не нюхал немецкого котла, но и своим хлебовом от самой границы ни разу не наедался досыта.

По всем своим примеркам и прикидкам пограничник так и не обнаружил явного превосходства немецких солдат над нашими. Даже, показалось ему, что и в глазах у них не больше злобы, чем у нас. Нет, «пересила» немцев над русскими таилась в чем-то другом, о чем рядовой Кондаков пока не мог ни знать, ни догадываться. И было печально-горько в эти минуты думать: по какому такому лиху нынче в плену оказался Назар у немцев, а не наоборот…

Пока в лагере царила неразбериха и никто из попавших в плен командиров не брал на себя верховодства, Речкину пришлось самому формировать команду для доставки воды. Тут дело складывалось легче. Жажда смертно томила всех, и каждый был готов бежать на край света, хоть за единым глотком. Кроме походной кухни, никаких емкостей не нашлось и потому пришлось катить ее за водой. Дорога к реке шла под горку, и кухня как бы сама тащила бойцов за собой. Конвойный автоматчик еле поспевал за командой и временами вынужден был выкрикивать строгое: «Хальт!». Команда тормозила ход, и охранник утешно лыбился послушности русских солдат. На обратном пути, наоборот, он чаще и чаще кричал «шнель, шнель!». Однако, обессиленные красноармейцы, уже не чуя страха, также часто останавливались, словно кони в задышке, с мольбой о пощаде. Дорога всего-то с версту, но как это далеко, если уже нет никаких сил… В последующие рейсы команда обновлялась и пополнялась все большим числом «добровольцев». Каждый раз кухонный котел выхлебывался в считанные минуты — вода лилась, будто на холостую мельницу, не прибавляя ни сил, ни духа. Однако жажда была сбита, и люди стали подумывать хоть о каком-либо вареве…



Не легче шла работа по дополнительной натяжке колючей проволоки. Речкин с достойным милосердием отнесся к тем, кто эту работу выполнял накануне и теперь маялся от полученных ран на ладонях. Тянули проволоку другие. Работа осложнялась тем, что проволоку надо было крепить выше роста человека, а значит — один другого должен был держать на своих закорках. Но как осилить, если ноги еле-еле держали самого. И потому-то, видимо, первые, избавленные от этой адской работы, похваливали Речкина за его великодушие к ним, а вторые — на чем свет стоит кастрошили старшину. Немцы, мало понимая в русской матершине, догадывались, однако, что клянут не их, а своего же «фюрера».

— Гут, рус-капрал, гут! — обер-лейтенант похлопал перчатками по плечу Речкина, одобряя его расторопность и работу пленных. Комендант тут же торопливо принялся отдавать новые распоряжения. Санинструктор, понимающе кивая головой, все заметнее мрачнел лицом, а когда комендант покинул лагерь, с непривычной для себя озлобленностью выругался и сплюнул под сапоги.

Кондаков, подумав, что Речкин в чем-то оплошал, подошел к нему и с сочувствием спросил:

— Чивой-то черный Курт муторил тебя?

— А, так… — затаился Речкин. — Не нашего ума дело.

— Как это не наше дело? — осерчал Назар. — Чай, не он у нас в клетке, а мы у него… Все нас и касательно, значит.

— Да не гунди ты! — вспылил санинструктор. — Дай очухаться. Ты думаешь легко мне?

— Я думаю, как мне думается… А ты вот, старшина, дюже-то не бойчись за них. Больно поглядно перед немчурой хвостом вертишь — и так сказать. Ребята видят все и… Неровен час, во злобу войдут — беды не минуешь. Лагерные законы ни мной, ни тобой писаны…