Страница 30 из 56
День смотра наступил. Король с сумрачным лицом ехал по рядам того полка, которым командовал Рутовский, и вдруг с радостным изумлением остановился перед одним молоденьким офицером. Король сделал несколько шагов далее, но не мог удержаться, чтобы не поворотить назад своего коня и не подъехать снова к тому месту, где стоял молоденький офицер, на которого он посмотрел с таким изумлением.
«Нет!.. это не призрак… это она — Генриетта Дюваль, и в том самом мундире, в котором она, двадцать лет тому назад, пришла ко мне в первый раз», — подумал про себя Август и взволнованный, не спуская глаз с молодого офицера, он отъехал в сторону и подозвал к себе графа Рутовского. Видно было, что король, говоря с графом, в одно и то же время сдерживал и радость и слёзы. Ему было не до смотра: он нашёл свою дочь, — живой портрет Генриетты Дюваль.
Прошло весьма немного дней после этого смотра, и королевский замок в Варшаве оживился опять, с появлением в нём Анны Ожельской, которую спустя несколько времени он признал своею дочерью. Фамильное же прозвание для Анны король позаимствовал от польского слова orzeł (ожел), что значит по-русски орёл, желая тем показать, что Анна по рождению своему принадлежит Польше, так как польским гербом был белый одноглавый орёл.
Король хотел, чтобы Анна пользовалась всеми правами его дочери; поэтому залы королевского дворца были отделаны заново; в них начались блестящие балы, напомнившие Варшаве пышную и шумную молодость короля-курфюрста. Сначала польские матроны не совсем охотно отправлялись на эти балы, на которых не только хозяйкою, но и царицею была очаровательная Анна. Но зато от молодёжи решительно не было отбою: что только было в ней лучшего, — спешило с радостью на гостеприимный зов короля, чтоб любоваться его Анной, и конечно многие из среды этой молодёжи, а статься может и немало стариков, мечтали о счастье сделаться мужем Ожельской.
Август II очень охотно и притом с большим приданым выдавал ещё и прежде своих побочных дочерей за поляков. Анна же была самая любимая его дочь; при браке с нею можно было надеяться на многое; для неё одной король поддерживал непомерную роскошь своего двора: ему весело было смотреть, как забавлялась его резвая Анна.
Между тем в огромной толпе вздыхателей, окружавших Анну, явился один молодой человек Цетнер, из фамилии немецкого происхождения, но ещё в давних временах поселившейся в Польше. Он был счастливый избранник Анны. Брак с ним был возможен, но на Анну уже повеяла нравственная порча того времени. Она нисколько не скрывала своей любви к Цетнеру, и он являлся всюду, где только была Анна; но Анна хотела прежде всего пользоваться полною свободой и не решалась стеснять себя узами брака. Долго ли противилась она исканиям Цетнера, определить нельзя; но известно только то, что в 1729 году она сделалась от него матерью.
Впрочем, всё это уладилось и легко и скоро: около этого времени явился в Варшаве один из иностранных принцев; родословное его древо терялось своею широко разросшейся вершиной чуть ли не в самых облаках; но фамилия, к которой он принадлежал, владела каким-то микроскопическим государством. Последнее обстоятельство заставляло недостаточного принца искать, по обычаю того времени, службы на чужой стороне, если не с чином генерала, то по крайней мере хоть бы с чином полковника. При стеснённом положении домашних дел принца, такая богатая невеста, как Анна Ожельская, была для него давно желанною находкой, а сама Анна, утомившись рассеянною жизнью, хотела семейного покоя.
Скоро сватовство окончилось браком, совершённым в Дрездене с необыкновенным великолепием, в присутствии двух королей и многих владетельных герцогов и князей.
Таким образом, бедная, заброшенная некогда сирота, а потом избалованная ветреница, сделалась одной из самых очаровательных женщин в целой Европе, и грех своего рождения и свой собственный прикрыла герцогской мантией.
Panie Kochanku
Около половины прошедшего столетия, старинный домашний быт в Польше и в Литве начал исчезать слишком заметно. Иноземные обычаи и иноземный образ жизни, усвоенные первоначально только королевским двором и самыми знатными панами, проникали мало-помалу и в другие сословия.
В это время при дворе короля польского подражательность французам развилась уже до такой степени, что как казалось, при этом дворе напудренные версальские придворные были скорее на своём месте, нежели одетые в кунтуш чубатые воеводы — виленский Радзивилл и киевский Потоцкий. Оба они, придерживаясь старопольских обычаев, казались уже какими-то чудаками среди офранцузившихся польских царедворцев, — в особенности же Радзивилл, который, и по своему личному характеру и по образу своей жизни, был представителем старинной польской народности, уже исчезнувшей в кругу перерождённых магнатов.
Между тем низшая польская и литовская шляхта, не поддавшаяся ещё иноземному влиянию и следовавшая дедовским обычаям, видела в Радзивилле представителя старого времени, следовательно и представителя своих коренных прав и наследственных преданий. По этому самому, виленский воевода пользовался между польскою, и особенно между литовскою шляхтою, такою популярностью, какой, вероятно, никому, никогда и нигде не удавалось достигнуть. Не было ни поляка, ни литвина, который не знал бы о «Panie Kochanku» и не любил бы его. Предание о нём живёт и доныне.
Все называли князя Карла Радзивилла, воеводу виленского, ни по княжескому его титулу, ни по его крёстному имени, ни по его знаменитой фамилии, ни по его воеводскому званию, но означали его обыкновенно словами: «Panie Kochanku»; это значит почти то же самое что по-русски: «мой любезнейший!» Прозвище это дали Радзивиллу потому, что он, обходясь со всеми, по старопольскому обычаю, запанибрата, говорил всем и каждому, а в том числе даже и самому королю — «Panie Kochanku»!
Придерживаясь польской старины, Радзивилл уже по одному этому не мог быть в ладу с последним польским королём, Станиславом Августом Понятовским, бывшим скорее иностранцем, нежели поляком, переписывавшимся с Вольтером и умевшим приобрести себе корону не единодушным выбором шляхты, но посредством чужеземного влияния.
При вступлении Понятовского на престол, Радзивилл составил было конфедерацию, но король одолел её, и предводитель уничтоженной конфедерации подвергся изгнанию из отечества. При таких обстоятельствах, Карлу Радзивиллу, владетелю двухсот тысяч душ и несметных радзивилловских богатств, накопленных веками, угрожала самая печальная участь: он должен был из богача-магната обратиться в бедняка-странника.
Но любовь шляхты к Радзивиллу спасла его от этой горькой участи; потому что, как только сделался известен приверженцам Радзивилла состоявшийся над ним приговор, они тотчас на общей сходке постановили: взять от казны за собою в аренду все описанные имения Радзивилла за самую ничтожную плату. Никто не смел состязаться с многочисленными приятелями Радзивилла, называвшимися албанчиками и отличавшимися неограниченной отвагой, и потому все описанные имения изгнанника перешли в руки его горячих приверженцев, которые постановили между собою — посылать ему полугодовой доход со всех его имений, заарендованных ими.
Между тем Радзивилл, принуждённый оставить родную Литву, странствовал на чужбине; и куда он только ни являлся — в Стамбул ли, в Венецию ли, в Рим ли, — всюду ожидали его у местных банкиров огромные суммы, переведённые албанчиками на его имя. Поддерживаемый дружбою своих приверженцев, Радзивилл удивлял всех иностранцев своею непомерною роскошью; а между тем они, зная о судьбе изгнанника, по-видимому лишённого всего, не могли никак объяснить себе источников его изумительного богатства. И поэтому мало-помалу распространилась за границею молва, будто Радзивилл обладает каким-то волшебным, неразменным червонцем, величиною с жерновой камень, доставшимся ему по наследству.
Странствуя из одной страны в другую, в ожидании возможности вернуться на родину, Радзивилл и на чужбине хотел сохранять родные обычаи; поэтому, однажды, находясь в Венеции, он устроил так называемые у поляков «свенцёны».