Страница 71 из 99
Солокану по-прежнему сидел не двигаясь и исподлобья смотрел в лицо Захарии, не произнося ни единого слова.
— Да и Гылэ, возможно, был только подставным лицом, поскольку его срочно убрали. А теперь фашисты всячески стараются доказать, будто убийство вашей дочери — это месть коммунистов. Однако, я не сомневаюсь, вам, господин Солокану, хорошо известно, что коммунисты борются не с личностями, а с государственным строем. И что полицейский комиссар не свою волю выполняет — нам это тоже понятно. Что же касается мести, то, я надеюсь, вы сами догадываетесь, кто мог вам мстить…
— Кто же, по-вашему? — хрипло спросил Солокану и, будто только сейчас заметив, что Илиеску все еще стоит, кивнул головой на стул:
— Садитесь…
Илиеску поблагодарил и сел.
— Так кто же? — повторил Солокану.
— Гм… Ведь это вы обнаружили Кодряну… Не так ли?
Солокану как-то съежился, проглотил слюну, но ничего не ответил.
Илиеску, немного помолчав, продолжал:
— Я мог бы прийти к вам домой — для меня это, возможно, было бы безопаснее, но мне не хотелось, чтобы вы приняли мой поступок за провокацию или шантаж. И не думайте, я прекрасно знаю, что может ожидать меня в этом здании, если вам, например, захочется арестовать меня. Это даже поможет вашей карьере, но меня это не пугает… Поверьте, я пошел на этот риск с единственным намерением. У вас горе. Вы отец. Если хотите, как человеку мы вам сочувствуем. Поэтому я хочу убедить вас, что коммунисты непричастны к убийству вашей дочери.
— Но кто же тогда? Вы мне так и не ответили…
— Имени вам назвать я не могу. К сожалению, не знаю. Но вы почитайте газеты. На вашем несчастье особенно греют руки легионеры… И тут, по-моему, дело вовсе не в Гылэ, Я уже сказал: думаю, что он подставное лицо и его смерть — дело тех же рук.
— Это ваше личное предположение?
— Разумеется.
— На чем же вы его основываете?
— Хотя бы на том, что Гылэ не коммунист.
— А вы, стало быть, коммунист?
— Я этого не говорил.
— Только коммунист, и притом не рядовой, может знать, кто состоит и кто не состоит в партии.
— Это не имеет значения… пока вы меня не арестовали. — Илиеску хмуро усмехнулся. — Я пришел к вам в префектуру не как к полицейскому комиссару. И хотя многие считают полицейских бесчеловечными, тем не менее я пришел к человеку, к отцу девушки, убитой бандитами. Скажите мне — ведь у вас за плечами много лет службы в полиции, — почему вы пустились совсем не в ту сторону, когда это коснулось вас лично?..
— Мой долг преследовать коммунистов наравне прочими врагами моего государства.
— Но вы преследуете коммунистов и покрываете убийц!
— Что вы хотите? Играть на моих родительских чувствах, на моем горе? — проговорил Солокану упавшим голосом.
— Горе у тысяч людей. Теперь вы поймете их. Нет, я ни на чем не хочу играть. Я хочу, чтобы вы вели объективное расследование. А вы, так жестоко пострадавший, не находите в себе смелости назвать настоящих убийц. Ведь вы их знаете, а если не знаете, то можете найти… Вот все, что я хотел сказать. А теперь, если у вас нет ко мне никаких вопросов и вы не собираетесь меня задерживать, прошу разрешения уйти…
Солокану молча смотрел на Илиеску.
— И еще я вам скажу, господин Солокану, — снова заговорил Захария, — что и у меня есть дочь, тоже единственная. Правда, она еще учится в первом классе. Но я люблю ее не меньше, чем вы любили свою. А сегодня перед уходом из дому я погладил ее платьице, — на всякий случай попрощался, так как она была в школе. Знал, куда иду, и почему-то подумал, что, может быть, не так скоро увижу ее.
Теперь оба молчали. Отчетливо было слышно тиканье больших часов, стоявших в углу, около потертого кожаного дивана.
Илиеску смотрел на массивную оконную решетку. О чем сейчас думает Солокану? Хотелось курить. Он нащупал в кармане портсигар, однако решил воздержаться, чтобы стук крышки не прервал размышлений Солокану.
Полицейский комиссар действительно размышлял о своем отношении к служебным обязанностям и к убитой дочери… Перед ним коммунист. Сам пришел в префектуру полиции и защищает то, во что верит. Рискует, фанатик!.. Но ведь и у него есть дочь. И, конечно, он ее любит. И все же пришел, зная, что может отсюда не выйти… И я гладил и целовал еще вчера ночью подушечку, которую Венета вышивала к экзаменам по рукоделию… Но он счастливее меня, хотя его могут заточить в тюрьму. Его дочь жива, и он ее увидит, даже если его сейчас арестуют. А я Венету никогда… Наша бедненькая «стрекозуля» вот уже скоро сорок дней как лежит в глубокой могиле, и я, Солокану, «гроза коммунистов», не могу сказать то, что думаю… А коммунист этот мне в глаза все сказал, не струсил… Значит, я боюсь, хотя знаю, что коммунисты здесь ни причем… Что же делать? Как поступить?
— Ваша фамилия Илиеску?
— Да.
— Железнодорожник?
Илиеску замялся.
— Если это вам нужно для следствия, то я, разумеется, скажу, где работаю и живу, но не больше. Никаких показаний я давать не собираюсь. Я пришел ради вас, ради человека! Хотел, чтобы вы поняли: они в вас стреляют, а вы им служите. И я очень сожалею, если не сумел вас убедить в этом.
Солокану откинулся на спинку жесткого деревянного кресла, исподлобья окинул Захарию холодным взглядом.
— Вы свободны.
IV
Частые дожди изменили облик столицы: немощеные улочки окраин покрылись жидкой грязью, в богатых кварталах оголились клумбы, на которых лишь кое-где безжизненно торчали почерневшие стебельки хризантем и георгин. На балконах обезображенных сыростью домов судорожно бились высохшие, местами надломленные плети вьюнов, еще недавно скрывавшие своей густой зеленью полосатый шезлонг, детскую коляску или соломенный столик, за которым господа в пижамах пили крепкое «Мокко».
Теперь двери балконов, магазинов были плотно закрыты; исчезли парусиновые маркизы, прикрывавшие от солнца витрины; продавцы лимонада и газированной воды покинули улицы; осиротели стадионы. Совсем пустынным стал тенистый парк Чишмиджиу, где еще совсем недавно, прячась от жары в тени старых деревьев, судачили гувернантки и мамаши, а молоденькие, привезенные из далеких деревень няньки посматривали на денщиков. А дети, ради которых они сюда пришли, играли в просеянном песке: мальчишки строили дороги и мосты, рыли колодцы и тоннели, девочки делали «куличики», готовили «обеды». И здесь же душными вечерами по дорожкам и тропинкам кружили влюбленные. Где-нибудь у векового дуба они останавливались и, словно онемев от переполнявшего их счастья, молча смотрели в глаза друг другу. Теперь под дубом, видевшим немало нежного и пошлого, кружились лишь безжизненные, рыжие листья, и дерево скрипело покачивая оголенными ветвями, точно недовольное тем, что прошли теплые дни… А у входа в парк, опрокинутые вверх ножками, громоздились скамейки… Тем не менее в Бухаресте и сейчас напевали: «Жду тебя под вечер в Чишмиджиу».
Природа уходила в себя, как улитка, отступая перед ненастьем. В Бухаресте поговаривали, будто в Карпатах выпал снег. Господа с плотно набитым кошельком натягивали шерстяные джемперы, застегивали теплые жилеты, надевали пахнущие нафталином суконные костюмы и пальто, лысины бережно прикрывались велюровыми шляпами. Большинство, однако, лишь глубже надвигало на лоб фуражку или кепку, а старый плащ, перелицованное пальто или полушубок служили в любое время года.
Илья Томов поверх пиджака носил поношенную фельдфебельскую куртку защитного цвета с четырьмя огромными накладными карманами. Вязаное кашне, присланное из дому с той же курткой еще прошлой осенью, и новые блестящие галоши с красным треугольником фирмы «Треторн», приобретенные уже на жалованье, спасали от насморка, против которого в центре столицы огромнейшая электрореклама предлагала таблетки «Аспирин-Байер».
Погода злобно мстила прошедшим хорошим дням. Хлестал мелкий, но частый дождик, похожий на пробившийся откуда-то остуженный пар. Прохожие, сгорбившись, придерживая покоробленные шляпы, с трудом пробирались сквозь водяную стену, а те, что шли, подталкиваемые попутным ветром, будто спускаясь по бесконечным ступеням невидимой лестницы, то и дело перепрыгивали через лужи, придерживая мокрые полы пальто. Ветер вырывал из рук зонты, они корчились, иногда с треском выворачивались наизнанку, выставляя, как пики, надломленные спицы.