Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 128



— Я выйду, а вы оденьтесь: тетя уходит на работу, мне… в институт.

Они молча пили чай, смотрели каждый в свою чашку. Возле госпиталя Санька промычал виновато:

— Большое спасибо вам… Извини. Она ответила все так же сердито, все так же старалась не смотреть на него:

— За спасибо — пожалуйста, а насчет «извини»… Встретитесь на фронте с моим папой — у него попросите прощения. Он тоже танкист. И мама в танковой части. Она врач.

Уже издали Санька, расхрабрившись, крикнул:

— Заходи к нам в палату! Девяносто пятая, на втором этаже! Моя фамилия Романов.

Она лишь издали осмелилась взглянуть на него — обожгла взглядом:

— А через сколько дней вас выпустят с гауптвахты?

Но уже через день она сидела в палате; на тумбочке у койки Саньки-капитана лежали пачка печенья и букетик ландышей. Разгоряченная спором, сердито отчитывала одиночку-бунтаря:

— Не нравится вам классический театр, не ходите в него. А упрекать людей за то, что они во время войны не хотят заживо хоронить свои души, способен только такой, как вы… сухарь… И не важно, чьи это слова — мои или папины!

Товарищи по палате помогали бойкой школьнице резать Саньку по живому… Войны приходят и уходят — жизнь никогда не кончается… А вообще — среди тех, кто был в театре, большинство фронтовиков. Они-то в основном и в театр ходят. У тыловиков сейчас — «Все для фронта!» — им не до театров.

Через месяц Санька-капитан в отутюженном мундирчике и в хромовых сапогах гармошкой — все было собрано поштучно у товарищей-резервистов — сделал бойкой школьнице предложение. Ее ужаснувшаяся тетя выгнала Саньку чугунной черной сковородкой, подвернувшейся под руку у плиты.

Только притихший боярышник у широкой и спокойной Оби был свидетелем тайны первой застенчивой любви.

На фронт он уезжал поздней ночью, когда на северо-востоке сибирской, таежной равнины, едва заметное, загоралось утро нового дня. Санька был спокоен, по-солдатски собран, чувствовал себя уверенным, сильным: его провожала десятиклассница, сдававшая в школе последние экзамены, у нее под сердцем пульсировало Санькино продолжение — Санькина жизнь. Санька просил ее лишь об одном: она, пожалуйста, не должна «даже думать о глупости» — и обещал ей остаться в живых, если даже снаряд попадет в «тридцатьчетверку». Он требовал, чтоб она не экономила на тряпки — ела за двоих; его денег хватит на двоих. А после войны она и сын — конечно и обязательно сын! — получат все, что захотят.

Из тамбура, через плечи и головы уезжающих на запад, потом из окна вагона, вывалившись по пояс, Санька орал:

— Рая, жди меня. Жди, пожалуйста! Я вернусь…

Орал до тех пор, пока вокзальный перрон, облитый ночными огнями, не скрылся за составами, ночевавшими на запасных путях в ожидании своих гудков.

Рая поверила Саньке. Она не сделала «глупости» — родила ему сына. Санька Романов сдержал свое слово: остался в живых и после смерти своих третьей и четвертой «тридцатьчетверок».



II. Дороги, которые мы выбираем

В Киеве дороги расходились: одна шла в Донбасс — к женщине, давшей Романову жизнь, другая в Москву — к той, которая сохранила Санькину кровь — продолжила…

Мать тем отличается от всех женщин мира, что умеет прощать. Но не только потому, что мать может простить, а жена нет, Романов упрямо поворачивал голову в сторону севера. Им вновь овладело чувство, которым он жил в Сибири: ему не терпелось увидеть свое «продолжение». У него еще не было чувств к сыну: ни восторга, ни любви, — было лишь любопытство, с которым он не мог справиться, которое заменило и любовь и восторг.

Ему, двадцатитрехлетнему парню, после всего что он испытал, казалось удивительным то, что он выжил, что где-то, когда-то и как-то стал отцом. Где-то, когда-то и как-то сделалось так, что он теперь не волен был распоряжаться собой, как распоряжался бывало.

Матери умеют ждать и прощать… Романов повернул машину на север.

«Опель-капитан» свернул с улицы «Правды» в проулочек, стиснутый порядками деревянных рубленых изб старой Москвы, остановился у заветного домика, отгороженного от тротуара штакетником.

Это было в сорок пятом году. Стояло бабье лето. Воздух был неподвижный, теплый; в тихом, тенистом проулочке висела, серебрясь, паутина. Санька остался в машине. Ему хотелось застать Раю врасплох: посмотреть на нее со стороны — на такую, какой она жила без него, какой была каждый день. И еще одна мысль не давала покоя, заставляла сердце биться чаще, тревожно: может быть, кто-то другой, опередив Романова, уже вошел в ее дом?..

Окурки немецких сигарет падали на московский асфальт возле машины. Раи не было. Романов ждал. Он умел ждать: у него была солдатская — собачья выдержка.

Со двора, утонувшего в желтой листве деревьев, вышла женщина. Романов узнал ее — «великого стража со сковородкой в руках». Тетя Оля огляделась по сторонам, скользнула взглядом по романовскому «опель-капитану» и заспешила в сторону улицы «Правды». Лишь она скрылась, с другой стороны проулочка, приближаясь к дому, показалась Рая. Романов не узнал ее. Это была не та Рая, которая в густом боярышнике на высоком берегу Оби с неженской силой испуганно толкала Романова в грудь, а потом плакала и смеялась, трогательно и беззащитно пряча лицо в колени. Не было в ее глазах и того сумасшедшего блеска, который не покидал ее вплоть до отъезда Романовы, блеска, постоянно тревожившего Романова на войне. Она шире сделалась в бедрах, бюст поднялся; ноги в щиколотках оставались сухими по-прежнему, по-прежнему были стройные, приподняты каблучком. Изменилась походка: не стала тяжелей, нет, — пополнев, Рая сделалась пружинистее, шла играючи, каждым шагом обнажая натуру энергичную, жадную к жизни. Раньше у нее были длинные, вьющиеся волосы, закрывающие шею; теперь они были гладко зачесаны — собраны на затылке в узел. Лицо открылось больше прежнего. В девчонке появилась та свежесть молодой женщины, в которой с удивительной легкостью уживаются чистота целомудренности и уже изведанное материнство. Романов вздрогнул, узнав Раю: ему сделалось страшно за нее, — кожей почувствовал силу, необходимую ей для того, чтоб с гордым, независимым видом идти изо дня в день мимо мужчин, оглядывающихся на нее, пройти, не споткнувшись. Романов поторопился выбраться из машины, запутался ногами в тесноте, сдавленным голосом крикнул:

— Рая!

Она уже прошла мимо. Услышав его голос, остановилась. Некоторое время стояла не шевелясь.

— Рая!

Она повернулась быстро — всем корпусом, увидела его, обронила маленький, пухлый портфельчик, какие были в моде после войны. Закрыла лицо руками; плечи, грудь тряслись. Романов подбежал к ней, обнял. Она билась у него на груди, не в силах сдержаться…

За столом сидело пять человек: двое мужчин, две женщины, мальчик. Подводились итоги войны.

У Новинского, Ефима Корнеевича, была до войны хорошая семья. Он учил командиров Красной Армии тактике в Академии автобронетанковых войск; его жена, Анна Трофимовна Зарубина, исцеляла людей в больнице имени Боткина; тянулись к солнцу две фантазерки-девчонки; в домике Новинского-Зарубиной по вечерам разливались звуки пианино. Семья Новинского-Зарубиной жила в тихом переулочке возле улицы «Правды», в домике, срубленном дедом Анны Трофимовны, пешком пришедшим из псковских лесов «для строительных дел» на московские холмы — к хозяину-барину; домик утопал в саду, единственном на округу. Из этой рубленки Ефим Корнеевич ушел на войну; с санитарным батальоном уехала на фронт Анна Трофимовна; связной от ЦК ВЛКСМ улетела в белорусские леса к партизанам старшая дочь; к тете Оле, в Сибирь, была отправлена Рая. Не вернулась Зарубина; погибла от бомбежки в Дембе — городке, окруженном высокими лесами правобережной привислинской Польши. От пули бандитов-«бэлошубников» упала за столом секретаря райкома комсомола в белорусском городке Слоним старшая дочь.

Из Сибири вернулась Рая, ставшая матерью, студенткой третьего курса медицинского института. Новинской возвратился в Москву — в академию.