Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 128



К обеду тучи столпились над берегом. Они плыли со стороны моря; упираясь в горную гряду, останавливались. Скопления туч сомкнулись, потемнев, закрыли солнце. Шмыгнул ветер, шумя листвою деревьев, кустарника. Закружилась, подымаясь к небу, пыль. Дождь стал накрапывать крупными каплями…

Мы с Романовым бежали с дикого пляжика. До Фороса добрались мокрые: на нас не было сухой нитки, в баретках хлюпало.

«Волги», обычно стоявшей под окнами корпуса, в котором жили Романов и Новинская, не было. Не было в санатории и Раисы Ефимовны: она забрала документы — уехала, не оставив Александру Васильевичу даже записки.

Внезапный отъезд Раисы Ефимовны обидел Романова. Он отказался от отдельной комнаты в пользу супругов, живших в разных корпусах, и переселился в палату, соседнюю с моей, — в главный корпус, старался шутить, но больше избегал не только меня, а всех, кто спрашивал или мог спросить о том, что случилось. Вечером Александр Васильевич сказал мне, что уходит спать на пляж, — я принял это как приглашение.

Врачи охотно прописывают отдыхающим «сон на берегу моря». Я побежал за «рецептом». Каждому человеку, если его обидели, хочется рассказать об обидчике и о себе: от этого делается легче на сердце, — был бы товарищ, которому можно довериться. За все дни, проведенные в Форосе, я ни в чем не возражал Александру Васильевичу, не спорил с ним.

В Форосе нет пляжа как такового. В глубине подковообразной бухты есть узкая полоска берега, заваленная скальными глыбами. По берегу, прижимаясь к высокой крутизне, заросшей деревьями, тянутся навесы для укрытия от солнца, дождя. На железобетонных сваях выбегает в море помост… Мы с Александром Васильевичем унесли лежаки к дальним перилам помоста, остались вдвоем.

Я не ошибся. Романов рассказывал. Я слушал.

— Когда жизнь бьет неожиданно по лбу и глаза заплывают слезами, сразу становится видно, что для тебя было дорогим в жизни, — говорил он, забросив одну руку под голову, глядя в черное крымское небо. — Я мечтал о художественном училище — оказался в забое…

Война… Вернулся домой после войны, огляделся по сторонам — поискал свою мечту, оказалось: художественное училище было для меня увлечением, как и баян, луки и стрелы. Понял: я не художник. Оказалось, я человек без мечты, — говорил Александр Васильевич, покачивая головой грустно. — Жил, как тысячи людей моего поколения, которые выжили и вернулись с войны, Володя. Идея комбайна, о котором мечтал отец, меня не тревожила: на моем участке работали новые комбайны «Донбасс», я знал, что над механизацией выемки угля трудятся институты — дивизии ученых-специалистов. Я работал. Работал, учился. А когда стал инженером, работал и отдыхал. Я знал, что человек долго не сможет жить так: работать, помогать жене по хозяйству, воспитывать детей — и все. Знал: отдохну малость, приду в себя — обязательно придет и ко мне что-то… такое… без чего человек жить не может по-человечески. Работал…

Александр Васильевич лег на живот, натянул на плечи одеяло; грудью навалился на подушку, смотрел в Черное море. Над морем появилась луна; к турецкому берегу, убегая стрелой, засеребрилась дорожка, беспрерывно колышущаяся вдали, — волны рвали и растаскивали ее — не могли разорвать, растащить. Звезды не отражались в море. Покатые, размашистые волны шумели под пляжным пирсом, разбиваясь о глыбы и железобетонные сваи, — в щели, меж досок помоста, летели брызги. Александр Васильевич вновь прикурил. Красный огонек сигареты делался белым, когда он брал в рот сигарету, обозначал его профиль. Было за полночь.



VI. Рассказ Романова

— В Москве я пошел в Министерство угольной промышленности СССР не потому, что был горным инженером по образованию и опыту. Меня понесло туда потому, что там работал Борзенко: Антон Карпович мог пристроить меня хорошо. Мне ведь просто надо было подождать год-другой, пока у Раи будет тянуться вся эта заваруха с профессором Куриным. Когда начальник отдела кадров министерства огрел меня по лбу, я понял: в министерство я шел не потому, что там Борзенко, а потому, что в министерстве, хотя оно и расположено на московском асфальте, пахнет каменным углем, там живут угольными лавами и моего участка — всех шахт страны, там шахтеры. Другого места для меня в Москве не было: институты и лаборатории — не моя стихия: я шахтер, угольная пыль въелась мне в поры не только на шее и в веки — вошла в кровь: отцовскую, дедовскую кровь — шахтерскую. Шахта для меня оказалась не местом работы, где я зарабатывал деньги на жизнь; шахтерское дело — вся моя жизнь. Я взбесился.

Если б начальник отдела кадров сказал мне: «Слушай, Романов, черт или дьявол, в нашей стране тысячи шахт, десятки тысяч инженеров, а министерство одно; ты же сам понимаешь, что мы выбираем из тысячи лучшего, талантливого угольщика. Ты, Романов, черт или дьявол, сам инженер, руководитель, смотри: вот штатное расписание главка. Новый отдел — гидродобыча. Ты видел гидромонитор в забое? Знаешь, что это? Вот вакансия в отделе добычи открытым способом — ты знаешь разрезы, работал на них? Ты, Романов, черт или дьявол, коммунист, сядь на мое место и реши по-партийному, по-государственному: куда можно воткнуть такого парня, как ты, чтоб от него польза была в министерстве, чтоб не страдало народное дело?» Если б… Я б извинился перед начальником отдела кадров и ушел пристыженный — пошел бы искать другое место в Москве, такое, чтоб не было стыдно смотреть людям в глаза. Меня вышвырнули из Министерства угольной промышленности как человека, которому нельзя доверять государственно важного дела. На то, что мой отец с первыми шахтерами Донбасса вышел из шахты в революцию, воевал всю гражданскую, был чекистом, шахтером, плевать. То, что я воевал от первого залпа войны до последнего, наплевать. Главным оказалось то, что отец, когда вышел из тюрьмы, не успел получить свой партийный билет — побежал в шахту, погиб.

В тот день я ехал в метро — люди, никель и свет плафонов сливались в моих глазах. Я был шахтер — у меня отобрали то единственное, что в Москве привязывало меня к угольным лавам; я коммунист — мне отказали в доверии. Я освирепел.

Помнишь, Вовка, как в детстве: отец или мать обидят — не пустят гулять или не дадут чего-то, — ты разозлился на родителей. Чем наказать их? Умру! Порыдают — будут знать в другой раз. А детское воображение-то легкое. И вот ты уже в гробу, над гробом склонились, плачут родители. Ты лежишь, безразличный к ним. Ты мертвый. А за окном жизнь. Кто-то с деревянным пистолетом бегает под окнами и орет как оглашенный; кто-то, причмокивая, сосет конфету; кто-то утром просится к матери под теплое одеяло. Кто-то и завтра и через год будет радоваться радостям жизни, а тебя уже никогда не будет — ты будешь днем и ночью, и зимой и летом лежать на окраине города, в земле. Тебе делается жаль себя, ты начинаешь горько плакать, реветь, бежишь к матери. Что-то в этом роде получилось со мной. Я разозлился на всю жизнь, решил насолить ей.

Не улыбайся. С тридцатилетними мужиками тоже бывает такое. В каждом человеке живет ребенок до погоста, разница в том, когда и как этот ребенок выскочит на волюшку и что успеет натворить, пока будет гулять без надзора. Мой ребенок швырнул диплом инженера за инструментальный ящик в гараже и погнал меня в Подмосковье. Не в то Подмосковье, что вокруг Москвы, а то, которое под фундаментами столицы. Я пошел в «Метрострой» в проходческую бригаду рабочим.

Рая, не сгибая ног, упала на диван, когда узнала, что я сделал, плескала ладонями, не находила слов; «великий страж со сковородкой в руках» смотрела на меня как на сумасшедшего; тесть хохотал, хлопая ладонями по пузу. Я ведь не сказал им, что в министерстве мне отказали в должности. Я заявил, что я шахтер и кабинетный воздух для меня противопоказан, а если «Метрострой» закроют — наймусь чистить колодцы и рыть погреба в Подмосковье…

Я работал проходчиком. Все свободное время отдавал заботам по дому. И стирал и варил — кормил детей; делал с ними уроки, гулять водил. Делал все, что делала Рая, когда мы жили в Донбассе и я учился. Теперь я освобождал ее от всех домашних хлопот: пусть учится у своего Курина. А по вечерам мы с тестем вгоняли свою злость в бутылку: он злился на то, что становится стар и прошлое не вернется, я на то, что будущее мое как козел в тумане.