Страница 110 из 128
— Смотрите, — сказал он.
Они стояли метрах в десяти от обрыва в скалы, на бугровине; под ногами был смерзшийся, упресованный буранами снег.
— Вот, — сказал Остин, приседая.
Романов опустился на корточки рядом… На потемневшем снегу были видны симметрично расположенные белые точки.
— Это след, — сказал Остин. — Смотрите… В насте остались дырочки от шипов. Дырочки замело свежим снегом. Здесь кто-то ходил ночью, когда мела поземка.
Кто-то подошел, остановился: позади Романова и Остина было слышно дыхание.
— Между двумя такими следами — полтора шага, — продолжал Остин, не оглядываясь. — Здесь бегали ночью.
Кто-то часто дышал за спиной Романова и Остина.
— Такие следы есть и дальше, — продолжал Остин. — Они идут в сторону первой буровой.
Кто-то за спиной Романова и Остина придержал дыхание.
— Такие следы есть там, — кивнул Остин в сторону верхнего плато Зеленой. — Кто-то бежал от скал, а потом вернулся.
Теперь дыхания сзади не было слышно.
— Смотрите внимательно, — сказал Остин. — У Афанасьева на кошках шесть шипов. Шипы стоят в два ряда, по три шипа в каждом. Такие кошки, как у Афанасьева, у всех на Груманте. Смотрите…
Белых точек на темном насте было девять. Они были расположены в три ряда; в каждом ряду по три.
— Это мои кошки, Александр Васильевич, — сказал Остин. — Я делал их сам.
Дыхание сзади сделалось шумным.
— Кошки с девятью шипами, — продолжал Остин, — я променял в прошлом году Дуднику за двадцать фабричных жаканов и банку бездымного пороха «Сокол». Правильно, Михаил?..
Сзади Романова стоял Дудник; скулы горели.
На плотном насте снег блестел. Горы горели белыми гигантскими кострами. Холодная голубень неба искрилась не только у солнца, а и вдали. Глаза болели — взгляд опускался под ноги, искал темное.
Кроме одинокой группы людей, ничто живое не передвигалось на пустынной, плоской горе. В бело-голубом безмерье дикой, воспаленной солнцем пустоты стояла холодная тишина промерзшей до недр земли; вполголоса произнесенное слово казалось выкриком.
Ссутулившиеся от холода и усталости люди шли вдоль обрыва над широкой пропастью фиорда, на потертом охотничьем плаще несли товарища, сразу уснувшего, лишь к нему прикоснулись руки друзей.
Романов увел вперед Дудника. Спешили на Грумант.
— Потише трошки, — сказал Дудник, придержал Романова за локоть.
Романов остановился. Они стояли над срезом каньона; голубые, прозрачные тени замерли на противоположной стороне, словно вмерзли в снег.
— Валяй, Дудник, — сказал Романов уже за каньоном, торопясь к трассе геологов; Дудник теперь не забегал вперед, шел рядом или поотстав, снег шуршал под тяжелыми сапогами. — Выворачивай карманы, Дудник, пока не поздно…
Снег шуршал под сапогами.
— Поздно, Дудник, скрывать. Валяй.
Снег шуршал.
Перед спуском по трассе геологов сели передохнуть.
— Смотри, Дудник, потом бегать будешь по руднику — сам приставать будешь к людям… просить будешь, чтоб тебя выслушали… — предупредил Романов.
Сидели на снегу… Дудник снял ружье, положил на колени, уперся локтем в наст, одну руку по привычке спрятал за борт ватника, другую в карман лыжных брюк. И опять он смотрел мимо Романова — на фиорд, а может быть, дальше — туда, где между громадой Альхорна и мысом Старостина виднелся выход в Гренландское море — дорога на родину.
Солнце скатилось по наклонной к горизонту, начинало краснеть над тундрой Богемана. Снежная, горбатая пустыня острова простиралась вокруг. Косые лучи солнца начинали перекрашивать остроконечные белые горы в розовый цвет; основания гор уже закрывали тени. Вдали, на легком вздутии плато Зеленой, показалась одинокая процессия; в мертвенной пустыне синеющего снизу и розовеющего сверху снегостава она двигалась сонмищем черных, пугающих теней.
Романов посмотрел на Дудника, встал.
— Ну ладно, — согласился, тяжко вздохнув. — Тебе виднее… Тебе виднее. Дудник.
И опять шуршал под сапогами снег.
VI. Апрель
Ты помнишь, Рая, когда это было?
Был апрель… На Большой земле эту пору называют весной: допевают веселые песенки ручейки, с целомудренной стыдливостью по ночам раскрываются почки; отоспавшаяся, разопревшая — одурманивающе пахнет земля, — наливается родительскими, неспокойными соками все, встревоженное неистощимым, зовом жизни. Весна.
На Западном Шпицбергене в это время зима. Помнишь? Она только что перевалила через высоты долгой полярной ночи; ее свирепость уже прерывается продолжительными паузами бессилия. Из бескрайних просторов Ледовитого океана то и дело налетают бураны, бросают с яростью небо на землю, землю неистово стараются поднять к небесам. В бесчисленных ущельях, каньонах они беснуются изо всех сил, словно чувствуют, что их дни сочтены. И не видно тогда ни неба, ни земли — все перемешалось; невозможно устоять на ногах, не за что взяться руками — снег течет вокруг, хлещет.
Да, Рая. Апрельские бураны падают на Западный Шпицберген, как новороссийский бора.
И вдруг, за несколько часов, умирают. Помнишь? Над островом, прижимаясь к земле, закрывая вершины гор, пробегают быстро громады облаков — обширнейших, как Арктика, тяжелых, как километровые в толщу поля ледников. Где они рождаются, как вырастают такие? — уму непостижимо; океан в эту пору сплошь затянут льдами. Облака пробегают над скалами, глетчерами и фиордами — над островом, намертво скованным вечной мерзлотой, — и бесследно уходят куда-то на запад — в сторону Гренландского моря. Наступает пугающая тишина. Голоса разговаривающих на льду фиорда людей слышны за пять километров, выхлопы кларков ДЭС — за двадцать и более. Помнишь?
Больше половины суток ошалело мечет лучи поразительной яркости солнце; после полярной ночи, остывшее за черными горизонтами, оно еще не нагрелось — полыхает накопившимся за многие месяцы холодным светом.
Остроконечные горы, горбатые ледники и плоские фиорды покрыты белым саваном снега, снег горит миллиардами микроскопических солнц. Горят холодное небо, холодная даль. Без очков с темными стеклами невозможно смотреть — глаза закрываются сами… Апрель.
Это было в начале апреля. Я хорошо помню. Рая, когда это было и как. Возможно, ты и не знала многого, что было и как, — я хочу, чтоб ты знала. Все. Что было. Ты должна знать, что я делал, как думал, какими чувствами жил… почему делал, думал и чувствовал так, а не иначе, — все, чтоб понять, почему я поступил в конечном счете так, как поступил, — не мог иначе.
Пришла пора делать не только «психопатические» — медицинские — выводы, а и трезвые — инженерские.
Это было в апреле.
Часть пятая
I. Под ногами пучина холодного моря
Впервые за кои месяцы Батурин загнал в шахту всех заместителей и помощников, начальников участков, сам остался на поверхности; закрылся дома, предупредив дежурную на коммутаторе: «Ежели кто звонить будет — нет меня. Землетрясение станется — дьявол его! — нет. Усвоила?!»
Романов закрылся в своем кабинетике над механическими мастерскими — отдыхал, приходил в себя и думал. Потом спал на столе — и во сне думал. Вздрагивал. Доделывал отчет о переукомплектовании штатов добычных участков, думал. Упрямился как баран. Опять спал — мучительно думал. Утром его разыскала по телефону в столовой секретарша Батурина — «начальник рудника велел явиться к нему». Ни одного из обычных в его «повелениях» стартовых выстрелов: «Сей же час!», «Немедля!», «Мгновенно!», которые секретарша передавала с таким же тщанием, как и рудничные сплетни, не было. Романов поторопился.
То ли, отсиживаясь дома, взаперти, Батурин со вчерашнего вечера не прикорнул малости — обдумывал, как и Романов, передумывал происшедшее и многое другое, что приходило в голову, напрашиваясь и на обобщения; то ли еще что-то случилось, — он был и теперь такой, как в ту минуту, когда Корнилова опустила на стол перед ним бланк «радиограммы-молнии», словно с той поры не прошло и минуты. Не только чувствовалось, но и ощущалось, как он отяжелел. Лет на десять погрузнел. Двойная, словно бы насвежо выгравированная, острая складка разрезала межбровье. Между пальцами торчала дымящаяся «казбечина».