Страница 24 из 34
— Дальше!
— Ох, великодушный Усто!..
— Ну! Правду, понял?
— А откуда я знаю всю-то правду?
— Не знаешь, чего же болтаешь, называешься свидетелем, расписываешься, пустая ты голова?
— Попробуй не распишись! — нехотя процедил Тильхат и сделал движение, чтобы вывернуться из-под тяжелой руки старика.
Но тот крепче придавил его к земле.
— Да ты понимаешь, что говоришь?! — Усто задохнулся от гнева. — Хочешь опять весь кишлак отдать на прокорм этой волчьей стае? До каких пор будешь их прихвостнем?
— У кого маковые корки, тому и служим…
— Э, да что с тобой говорить!.. — Усто в сердцах сплюнул. Продолжать разговор не имело смысла. — Я достану тебе хоть целый мешок, только не продавай свою душу этим дьяволам!
— Хе-хе, дорогой Усто, прежде мешок, потом уже ваши условия…
— Нет, ты неисправим! — Усто махнул рукой.
Они дошли до правления. Усто глянул на калитку дома Апы напротив — там вроде тихо. Простившись с наркоманом, он зашагал по самой середине улицы, торопясь к дому Муборак.
…Когда Усто умолк, рассказав обо всем, Муминов по-прежнему сидел на краю кровати, опустив голову. Муборак медленно ходила вдоль цветочной клумбы.
— Как же это? — вдруг тихо спросила она, словно у самой себя. — Что же это за люди, наконец?!
— Вы говорите так, будто не знали их прежде! — перебил Муминов.
— Знала. Вернее, догадывалась… Но никогда бы не подумала, что они сумеют так опутать всех!
Муминов обернулся к Усто.
— А где Мутал? Почему не приехал?
— Он еще с вечера уехал сюда, к Шарофат. Был здесь, но уже укатил в Чукур-Сай.
Муминов минуту помолчал, потом решительно встал.
— Председатель правильно сделал. И давайте решим так: сейчас все силы и все внимание на Чукур-Сай. Что касается Шарофат, завтра еще раз поговорю с секретарем обкома. Кризис уже проходит, но все равно — попросим, чтобы еще раз прилетел из области тот профессор. Я уверен: она выживет. А вас… — Муминов обернулся к Усто. — А вас я попрошу: поговорите с Валиджаном и вообще помогите ему. Остальное после. Хорошо? Ну, спокойной ночи.
X
Шарофат проснулась, открыла глаза — и сразу зажмурилась: прямо на лицо упал сноп яркого солнечного света. Лучи пробивались сквозь густую листву молодого тополя, широко раскинувшего ветви над самым окном. Они были такие ласковые, теплые, что Шарофат показалось, будто она коснулась губами парного молока.
По веткам тополя кувыркались в солнечных бликах маленькие прыткие воробьи с белыми пятнышками на груди. Они чирикали с таким радостным возбуждением, что порой заглушали соловья, песня которого доносилась из глубины больничного сада.
На бескровном лице, на впалых, будто лишенных плоти щеках Шарофат выступил тонкий румянец, бледные губы тронула улыбка. Хорошо и покойно было лежать сейчас вот так, ощущая на губах этот странный привкус парного молока, слушая далекую трель соловья, приглушенную веселым чириканьем неугомонных воробьев!
Это чувство сладостного покоя напомнило далекие детские годы, когда ночью, после страшных снов, навеянных сказками бабушки, вдруг проснешься — и в сознании вспыхивает радость: жива! А потом долго нежишься, наслаждаешься чувством безопасности, прислушиваешься к дыханию милой бабушки, даже пощупаешь ее ладонь. На земляном полу — пятна лунного света из окошка. И думаешь: «Вот как хорошо, что не попалась в пасть волкам, которые уже настигали во сне, или черным увертливым чертенятам с ехидными улыбками!»
Боль еще не ушла. Глухая, какая-то нудная и однообразная, будто тягучая песня степняка, она жила и словно шевелилась в бедре, в мозгу, во всем теле. В точности как червь, что упрямо и тупо точит дерево. Иногда — попробуй только шевельнуться! — боль вспыхивала молнией, вырывая стон из груди. Но все-таки эту вспышку нельзя было сравнить с тем, что испытала она в минуту, когда машина, казалось, всей своей громадой, кузовом, кабиной и колёсами опрокинулась на нее. Этого не забыть, не прогнать из памяти.
…Машина стремительно, с натужным воем взбиралась по крутому склону небольшого холмика — и вдруг, содрогнувшись, остановилась. Но все были веселы, пели, и никто не обратил внимания. Даже, кажется, засмеялись. Опомнились только, когда машина стремительно покатилась назад, под гору куда-то вбок.
Шарофат успела крикнуть: «Прыгайте, девушки!» Многие прыгнули. Она хотела крикнуть еще и тоже прыгнуть, но тут машина с лязгом и звоном ударилась о большой камень — и сразу после этого медленно и неумолимо стала опрокидываться на нее…
…Секунду спустя ее еще чем-то ударило, отшвырнуло в сторону. И странно: ей показалось, что удар пришелся не по левому бедру, а по голове. Сразу исчезла пронзительная боль, сжигавшая все тело. Она появилась снова лишь к вечеру, после бесчисленных уколов, когда приехал очкастый доктор с налитым кровью лицом и волосатыми сильными руками. Поначалу на эти руки страшно было взглянуть…
Каждый из дней, наполненных страданием, казался разным вечности. Облегчение приносили минуты сна после уколов, когда вводили болеутоляющие средства. В один из таких дней Шарофат впервые подумала: «Разговоры о воле, якобы побеждающей боль, — неправда. Нет на свете ничего сильнее боли, проникшей в кровь и плоть, угнездившейся там, казалось, навечно…» Она не понимала, что ее постоянное, настойчивое, хотя и бессознательное, стремление пересилить боль — это и есть борьба со смертью, преодоление смерти.
Она не запомнила момента, когда такая борьба стала осознанной. А может, и не было такого момента — желание жить пробуждалось и крепло постепенно, с каждым уколом и переливанием крови, с каждым теплым словом друзей.
Но когда она почувствовала, что хочет жить и будет жить, сознание пронзил ужас: жить без ноги, калекой?! — Значит, оставить все — друзей, бригаду, работу? Нет! Даже думать об этом не хватало сил. У
Чем больше Шарофат приходила в себя, тем яснее понимала: ногу она потеряет. Вспомнилось: эта мысль впервые пришла еще там, ка поле, когда отключилось что-то в сознании, и она с тупым безразличием увидела свою ногу — из кровоточащей кожи выпирали осколки раздробленных костей, и казалось, что вся нога держится только на коже…
Возникая в памяти, эта картина вновь и вновь вызывала ужас, с каждым разом все сильнее.
Наконец, на пятый день после аварии, засуетившиеся медсестры сообщили шепотом: опять прилетел тот самый очкастый травматолог, один вид мясистых рук которого вызывал содрогание.
Шарофат почти не заметила, как прошла операция, длившаяся два часа, — она была под наркозом. Потом ей рассказали, что эта операция, на простом человеческом языке называемая соединением костей. — исключительно сложная, и далеко не всем, даже опытным хирургам выпадает счастье провести ее успешно.
Слушая, с каким благоговением говорили врачи об искусстве хирурга, Шарофат поняла, что совершилось что-то большое, радостное. И на душе у нее стало спокойнее.
Вечером зашел тот самый доктор: очевидно, чтобы проститься. Шарофат не удержалась, спросила, что теперь будет с ногой. Знаменитый хирург ответил шутливо-грубоватым тоном:
— Для что мы все бьемся чуть не целую неделю, зачем государство прислало меня сюда на самолете? И после этого мы не спасем вашу ногу?! Будьте покойны: бегать и прыгать будете так, что сможете стать чемпионом республики по бегу! — И, засмеявшись, добавил: — Или артисткой балета.
Не успел врач в сопровождений своей свиты выйти из палаты, как Шарофат заплакала навзрыд — так стало хорошо от его уверенных, спокойных слов!
Долго плакала она в тот вечер. Слезы были легкими, радостными, словно утоляющими боль, — так ей подумалось тогда.
Шарофат уснула с невысохшими слезами на ресницах. Боль все-таки не ослабевала; но она спала хорошо и проснулась только на следующее утро.
Это был долгий, счастливый день. Он, как и слезы накануне, врачевал страдания, рождал покой. С утра пришли друзья из бригады. Парни и девушки почти целую неделю провели в Чукур-Сае — исхудали, прокалились на солнце, но такие были радостные, возбужденные!.. Рассказали Шарофат обо всех бригадных событиях. Потом появились мать и отец.