Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 42

Ужин мне принесли на гауптвахту, а через полчаса неожиданно явился семиреченский казак Захаров с полным шлемом крупных белых абрикосов. Он передал их мне через решетку и начал разговор:

Это я тебе, как соседу по нарам… А я, брат, знал! — Он хитро подмигнул. — Знал! Комиссар у нас такой, от него не укроешься. Вот этак же прошлой осенью к нам заявился один, как все равно и ты. «Я-де круглый сирота, ни отца, ни матери…» У вас ведь у всех одна песня. Я сердился, но слушал и думал: он прав, действительно песня одна.

— Комиссар ему и говорит, как все равно тебе: «Я, — говорит, — посылал запрос по телеграфу…» А какой там телеграф, просто на пушку его взял, как все равно и тебя.

Взял «на пушку»! Мне уже больше ничего не хотелось слушать, но Захаров не уходил.

— …Отец, значит, у него был в командировке, мать за ним приехала. Ну, сдал ей комиссар сына из рук в руки, как полагается, и ушел. А она — ко мне. «Будь, — говорит, — такой добрый, поучи его как следовает, по-отцовски, а то у меня рука бабья, слабая». Ну, я снял ремень, спустил ему штаны и, значит, выдал как следовает…

— Выпороли!

— А то! — самодовольно воскликнул Захаров, высекая огнивом искру на фитиль, чтобы закурить. — У меня, брат, не покрутишься! Уж он так верещал, что ажно комиссар услышал и прибежал. Только тем он и спасся.

— Как это — спасся?

— А так, велел комиссар прекратить, а то я бы ему еще. У меня, брат, если попался, то ни мур-мур!..

Вот человек! Ведь он был знаменит на весь эскадрон своей храбростью, сам комиссар сказал сегодня об этом, но о боях, о лихих сабельных схватках он никогда не вспоминал, не рассказывал. А вот о мальчишке, которого довелось ему выпороть, рассказывал с живейшим удовольствием, молодецки потряхивая черным казачьим чубом с проседью и, видимо, полагая, что его рассказ доставляет и мне такое же удовольствие.

— Значит, если бы пришлось, то вы бы завтра и меня? — сказал я.

— А что ж! — ответил он. — Вас не пороть, от вас добра не видать. Только ведь за тобой, поди, отец приедет. А ежели мать, то я, пожалуйста, заместо отца…

«Палач! — подумал я. — Настоящий палач!» Я тяжко ошибался в своем осуждении, теперь мне ясно, что семиреченский казак Захаров, давно оторванный от дома, поря чужого мальчишку, возвращался душой к мирным временам, к семье, к своему отцовскому долгу — кормить и учить. А что мальчишка верещал, так это не диво, только редкие не верещат, да и рука у Захарова была по всем признакам не очень легкой.

Мне верещать не пришлось, за мной приехал отец. Он очень прочувствованно благодарил комиссара, просил его заходить, когда будет в Коканде. По легкому акценту он определил в комиссаре татарина и еще больше расположился к нему душой: отец мой вообще питал слабость к татарам, узбекам, туркменам, киргизам, считая их людьми высокой честности и крепкого слова, — в этом он, пожалуй, не ошибался. Семиреченский казак Захаров простился со мною за руку, и в глазах его, где-то в глубине, я прочитал сожаление, что за мной приехал все-таки отец, а не мать…

Катя Смолина

С отцом я помирился еще в поезде, а мать сердилась на меня дольше — не разговаривала. Она вообще на все обиды отвечала молчанием, и это действовало угнетающе. Отец, например, не выдерживал ее молчания больше двух дней, начинал егозить и заискивать. Я хоть и поеживаясь, но выдержал три дня, прежде чем буркнул, глядя в землю:



— Прости меня, мама.

У нее выступили слезы на глазах, она поцеловала меня и сказала:

— Я все эти ночи, пока тебя не было, совсем не спала. Ну можно ли так?..

Вечером они с отцом говорили об мне по-французски. О сестрах они говорили всегда по-русски и спокойными голосами, но как только дело касалось меня, сейчас же переходили на французский и меняли голоса на повышенные, нервозные. Это потому, что речь обо мне заходила неизменно в связи с каким-нибудь преступлением. Я был определенно трудновоспитуемым сыном, моя будущность сильно тревожила родителей, а за французским языком они прятали от меня свою тревогу. Но я, как это ни удивительно, все понимал, хотя никогда не занимался французским; вернее сказать — не понимал, а догадывался. Вот примерное содержание их разговора в тот вечер.

— Это плоды вашего влияния! — взволнованно говорила мать. — Это вы постоянно толкуете, что мальчик должен вырабатывать в себе мужество и самостоятельность.

— Что вы находите в этом плохого? — возражал отец.

— А результат? Он сбежал из дому!..

— Ничего страшного, мадам, каждый нормальный мальчишка в такие годы бегает из дому. Я тоже бегал.

— Вот и видна дурная наследственность. Слава богу что хоть девочки унаследовали мой, а не ваш характер!

…В бегах я пребывал только восемь дней, и никто из моих сверстников ничего бы никогда не узнал, но младшая сестра Зина растрепалась, и все узнали. Мальчишки — народ беспощадный, сочувствие, деликатность чужды им, меня задразнили, затравили вконец, я не мог высунуть носа из дому.

Пришлось поправлять дело драками, а дрался я ловко. Не обладая большой силой, я возмещал ее недостаток верткостью — на один удар противника отвечал двумя, пусть не такими тяжелыми, но все же двумя и нацеленными преимущественно в «сопатку», чтобы «пустить юшку». Я давно приметил, что «юшка», будучи вовремя пущенной, психологически ослабляет противника и обеспечивает победу. А когда мне самому «пускали юшку», я не обращал на это внимания — нехитрый, казалось бы, фокус, но очень важный в мальчишеских драках.

В конце концов мой неудачный побег был позабыт, и в память о нем осталось мне только новое прозвище — «Друля». Почему Друля и что это значит, не знаю, может быть, производное от слова «удрал». Мы, железнодорожные мальчишки, почти никогда не звали друг друга по именам, только по кличкам: Косой, Пуп, Крынчик — вот были мои товарищи, а я сам — Друля.

Я уже входил в тот возраст, когда скоро, через год-полтора, мне предстояло вступить в клан наших парней и принять участие в ожесточенной войне с парнями из железнодорожного поселка Коканд I. Эта война никогда не прекращалась, повзрослевшие поколения уступали место на поле боя следующим, подросшим. Иногда враждующие кланы заключали союз для набега на городских или, наоборот, для отражения набега с их стороны. А мы, четырнадцатилетние, готовились, и довольно деятельно, открывая порой учебные военные действия против своих сверстников с Коканда I. Здесь были и засады, и окружения, и взятие в плен с последующим заточением в пристанционную уборную, под замок, и всякие другие хитрости. Помню, Васька Меркулов, по кличке Дуня, стащил у отца полкоробки охотничьего пороха «Медведь», и мы стали думать о применении этого пороха. Вблизи депо, на паровозном кладбище, мы подобрали обрезок трубы, просверлили в ней запальную дырку, а прилежащий к дырке конец трубы забили баббитовой пробкой. Затем высыпали в трубу весь порох, заколотили пеньковым пыжом и за рядили нашу пушку подбойным щебнем среднего размера. Дня через два завязали бой камнями с мальчишками из Коканда I; наши притворились, что бегут, и заманили врагов как раз на пушку, возле которой у костра с засунутым в него железным прутом сидели мы с Дуней. Когда враги, победоносно вопя и крича, приблизились, я навел пушку, укрепленную на стойке из старых кирпичей, а Дуня вытащил из костра раскаленный железный прут и сунул в запальную дырку. Раздался невероятный грохот, мне в лицо брызнул огонь, опалив ресницы и брови. Враги побежали, за ними с воплями, криками, гиком устремились наши. Сражение было выиграно. Мы с Дуней осмотрели лопнувшую трубу, выстрел ударил сразу в оба конца, вперед вынес щебень, а назад — баббитовую пробку, да так далеко, что мы ее и найти не могли…

В таких вот не совсем невинных забавах да еще в поездках на рыбную ловлю к железнодорожному мосту между Кокандом и Наманганом и проводили мы время. И я часто думал, что неудачно родился — слишком поздно, чтобы принять участие в настоящей войне с басмачами. Лет бы на шесть пораньше родиться, а так получалось обидно: басмачи сами по себе, а я сам по себе, и нигде наши пути не скрещиваются.