Страница 21 из 42
Я пришел в районную милицию, спросил о Кореневе. «Здесь, — ответил мне дежурный. — А кто его спрашивает?» Через минуту вышел Коренев, по моему лицу понял, что я принес важное известие. «Этот Иван Иванович на самом деле…»— начал я, даже не поздоровавшись. «Обожди, — остановил меня Коренев, — пойдем». Мы прошли в пустую комнату по соседству.
— Ну что? — спросил Коренев.
— Этот Иван Иванович… я вспомнил… на самом деле он врач Сидоркин из Кокандской железнодорожной больницы.
— Врач из Коканда! — Коренев встал и закрыл окно. — Ты молодец, это многое объясняет.
— А что именно объясняет? — спросил я, чувствуя свое право на этот вопрос.
— Вскрытие показало, что Барышников отравлен цианистым калием.
Я рассказал Кореневу о Кате Смолиной, о Сидоркине, о суде над Катей.
— Теперь молчи, никому ни слова, — сказал Коренев. — Значит, он длительное время был на службе у басмачей. Мог поступить на службу и к англичанам. Во сколько идет поезд на Коканд?
— Теперь только вечером, в половине десятого.
— Ты погуляй пока, а часа через два зайди — возможно, понадобятся уточнения.
Два часа — долгий срок, если нечего делать. Базар в Ходженте был маленький да к тому же за поздним временем уже расходился, торговали только харчевни и чайханы. Вот я и побрел от харчевни к чайхане и опять к харчевне. На том берегу реки высились темные каменистые скалы, дикие и голые; раскалившись за день, они сейчас, перед вечером, дышали на город, как печь, сухим и тягучим зноем. Выкупаться бы… но река в крутых обрывистых берегах была так бурлива, желта, в стремнинах и крутящихся воронках! Опять вернулся на базарную площадь. Что скрывать, я был несколько обижен спокойствием, с которым Коренев меня выслушал. Такое важное сообщение! От кого еще он смог бы его получить? Ведь теперь, если поймают Сидоркина и найдут картины, это будет больше всего моей заслугой, а между тем мое имя останется неизвестным и все почести заберет Коренев. Так я думал, не приложив по-настоящему никакого труда к этому делу, ставя себе в заслугу чисто случайное стечение обстоятельств и переполняясь самомнительной обидчивостью — очень мелкое и поганенькое чувство, к сожалению свойственное и молодым, и даже чаще молодым, чем старым. Это, по-видимому, искаженный образ постоянного стремления молодости к самоутверждению, к реализации своих внутренних сил вовне, с обязательной жаждой всеобщего признания и преклонения, то есть с неутолимым честолюбием, вернее — тщеславием.
И я сразу же понес наказание за свои мысли. Я как раз выходил из переулка на базарную площадь, вышел и в недоумении, в страхе попятился. На противоположной стороне площади, на помосте бедной закопченной чайханы сидел Иван Иванович! Я прижался к забору, укрылся за стволом тутовника. Заметил он меня или нет? Нет, не заметил. Задержать его? Но я один, а он может быть вооруженным. И даже, наверное, вооружен. Бежать в милицию? Но за это время он исчезнет… Тут я увидел, как чайханщик подал ему чайник. Ага, значит, он только что пришел в чайхану, полчаса просидит, я успею. И я переулками, в обход кинулся в милицию.
— Коренева! Быстро! — крикнул я, ворвавшись к дежурному. Позвали Коренева, и мы вдвоем устремились к базару, в тот же самый переулок, из которого я увидел Ивана Ивановича.
Мы не опоздали, он сидел в чайхане.
— Подожди здесь, — сказал Коренев и пошел к нему. Я видел, как он подошел к нему, сел на помост, заговорил, а минуты через две рукою позвал меня. Чем ближе я подходил, тем труднее было мне идти: я уже ясно видел, что этот, в чайхане, вовсе не Иван Иванович — много моложе и с другим лицом. Я сел рядом с Кореневым и шепнул ему:
— Нет… Я ошибся.
Мнимый Иван Иванович закончил свое чаепитие и удалился, тогда Коренев, усмехнувшись, сказал:
— Как же это, брат, обмишулился ты? А ведь светлый день. Ты, может быть, близорукий?
— Есть немного, — соврал я. — Легкая близорукость.
— Тогда надо тебе очки, а то из легкой перейдет в тяжелую. — Коренев встал. — Ну, я пошел донесение заканчивать. А что до твоих мыслей, чтобы ехать со мной в Москву, в угро на работу, скажу тебе прямо — не стоит. Работа у нас неприятная, страшная работа. И славы никакой получить нельзя, потому глухая работа. Бывает, и гибнут наши люди, и в полной безвестности. Поскорее бы она окончилась, наша работа, совсем, начисто! При коммунизме не будет ее — вот и хорошо! А тебе надо за учение обеими руками браться, вот это дело настоящее для тебя. Ну, будь здоров!
Он ушел. Он даже не пригласил меня проводить его на станцию. Полное пренебрежение! И на какой черт нужны мне его советы — учиться, обеими руками браться! И тут я сообразил, что ни разу ни единым словом не заикнулся перед ним о поездке в Москву, о работе в угро. Думать думал, но не говорил. Откуда же он узнал мои тайные мысли?
Теперь, когда я и сам часто узнаю тайные мысли других, я не удивляюсь Кореневу, но тогда, помню, удивился безмерно, до трепета. Но спросить его уже не смог, мы не встретились больше. Неизвестной осталась мне и судьба Сидоркина — поймали его или нет. А похищенные картины отыскались в Москве, во Всехсвятском: их нашли закопанными в землю под полом одного из домишек. Об этом сообщили газеты в начале тридцатых годов, когда я жил уже в Москве и учился. Картины оказались сильно попорченными, но в газетах выражалась надежда, что их сумеют реставрировать. Я прочитал газету в трамвае, по пути в институт и очень обрадовался: значит, не удалось переправить картины за границу, не удалось все-таки! В институте я не удержался и рассказал сокурсникам о Кореневе, о Барышникове, о Сидоркине, об одноглазом старике и о себе, конечно; я рассказывал с воодушевлением и вдруг увял, почувствовал, что мне не верят. О себе вообще трудно рассказывать: чаще всего не верят. Студент Мошков, маленький, с желтыми цыплячьими волосами и злой, как все маленькие, сказал скрипучим тенорком:
— Выйдет из тебя сценарист, обязательно выйдет, здорово сочиняешь.
Теперь вот опять рассказываю эту историю. Может быть, теперь мне поверят?
Сын муэдзина
Я взрослел, мужал и, как это всегда бывает, не замечал ни своего возмужания, ни возмужания сверстников.
А новый, советский мир был, по существу, моим сверстником. Великие перемены совершались вокруг меня и на моих глазах, я видел эти перемены и не удивлялся им. Словно бы в жизни древнего Востока всегда так полагалось, чтобы земли помещиков и мечетей распределялись между бедняками, чтобы женщины открывали свои лица, чтобы все больше и больше становилось новометодных советских школ, техникумов, институтов, красных чайхан и больниц.
Я пишу о первом послереволюционном десятилетии в Средней Азии. Еще не сменилось должное число поколений, новая жизнь пробивала себе путь с боем. «Европеизация»— вот было самое ходкое, самое горячее слово среди молодежи. «Ислам», — отвечали старшие. И, как при всяком историческом повороте, спор то и дело переходил в кровавые схватки.
В одной из таких схваток довелось участвовать и мне. Случайно все обошлось без крови… а могло бы, и очень могло, совсем близко было!
Иногда в голову мне приходил вопрос: почему я в молодости так часто попадал в различные приключения? По излишней склонности к ним? Не таким уж был я авантюристом, а кроме того, мои приключения всегда носили вполне бескорыстный характер. Дело, видимо, в другом: вся жизнь тех лет представляется мне теперь огромным, неслыханным приключением всемирного масштаба, чтобы попасть в личное приключение, не надо было искать его — не уклоняться, не прятаться, больше ничего не требовалось — приключение само находило своих героев.
…Старший инспектор Центророзыска Коренев уехал по следам убийцы в Коканд, а я остался в Ходженте, надеясь, что могу еще понадобиться Кореневу. Каждое утро я ходил на почту и справлялся о телеграмме до востребовании. Телеграммы не было, прошло две недели, я понял, что Коренев не позовет меня, и стал думать о своей дальнейшей судьбе.