Страница 18 из 42
— Значит, этот умерший русский — да введет его аллах в райские сады свои! — познал перед кончиной истинную веру, познал ислам?
— Этого я не знаю, он умер без меня. Но тот русский, на руках которого он умер, прислал меня к вам.
— Значит, мои слова не пропали даром, — сказал мулла. — Благодарю тебя, всемилостивый и всемогущий, что ты дал мне силу убеждения.
— А вам разве приходилось говорить с Барышниковым о вере? — наивно спросил я.
Мулла шепотом сотворил молитву и строго сказал:
— Пока отдохни в чайхане, приходи сюда через два часа.
Когда я вторично пришел к нему, он был уже не один, его окружал десяток чалмоносных стариков, и у некоторых конец чалмы был подвернут, что обозначало их принадлежность к духовному сословию. Мулла заставил меня сызнова повторить все, что я сказал ему наедине, затем движением руки приказал отдалиться. Я отдалился, но не очень и слышал все последующее. Чалмоносный седобородый плут вдохновенно врал старикам — рассказывал, как удалось ему обратить кяфира Барышникова в ислам и каких невероятных усилий потребовало это благочестивое дело. А я-то знал, что никакого обращения в ислам не было, что похороны по мусульманскому обряду выдумал Иван Иванович и только за отсутствием православного священника. Я чувствовал себя невольным соучастником плутовства, творившегося на моих глазах, и не мог остановить его.
Такое откровенное жульничество, такая спекуляция на покойнике! В этом было что-то определенно кощунственное. На метеорологическую станцию за телом Барышникова мулла отправил арбу и двух служек, третьим на арбу устроился я.
Но когда мы приехали, на метеорологическом пункте никого не было: ни Ивана Ивановича, ни одноглазого старика, ни мертвого Барышникова. Из домика прямо под ноги мне выскочил шакал и умчался в кусты. Шакал в домике! — значит, их давно уже нет…
Арбу пришлось отправить обратно, заплатив служкам и вознице пять рублей за беспокойство. Я остался один-одинешенек между рекой и горами.
Куда же они все-таки девались, где похоронили мертвеца? Может быть, мимоездом подвернулась другая арба и они повезли мертвеца в какое-нибудь другое селение, где тоже есть мечеть? Но почему Иван Иванович не оставил записки? Думает вернуться к вечеру? Подождем, увидим…
В комнате Барышникова лежали на столе цветные репродукции, я принялся их рассматривать. Это были очень хорошие репродукции немецкой работы, на некоторых в правом верхнем углу значилась тонкая, без нажима карандашная надпись: «Тетрадь № такой-то». Я перелистал тетради, в них были заметки Барышникова по поводу картин — философские заметки, недоступные мне в ту пору. Беркли, Декарт, Лейбниц, Кант, Гегель, Фихте… Из всех этих имен я слышал только одно — Декарт, да и то по курсу аналитической геометрии, что мы проходили в техникуме. «Должно быть, однофамилец», — подумал я, не подозревая о родственности математики и философии и уже совсем не сближая в своем разуме живопись и философию. А между тем Барышников занимался как раз философским истолкованием картин, что сейчас мне совершенно ясно из одной его тетради, случайно уцелевшей у меня до сих пор. Вот его заметки по поводу «Сикстинской Мадонны»: «Сикст. Мад.» Рафаэля. Современное истолкование: выражает идею материнства, чисто земную, плотскую идею. Поверхностно и вульгарно. Рафаэль не стал бы писать такой картины, эта идея не соответствовала духу его времени.
В центре — фигура Женщины-Матери, по бокам — две коленопреклоненные мужские фигуры[4]. Что значит это коленопреклонение, какой смысл заложил в него художник?
Кант: женщина в мире выражает собою идею прекрасного. Суждение для этого глубокомысленного философа удивительное по своей торопливой поверхностности.
На самом деле женщина выражает собою в мире идею несомненности.
В основании всех классических философских систем лежит сомнение. От Платона и до Гегеля, до Маха и Авенариуса. Сомнение — чисто мужская черта. Мужчине свойственно сомневаться в свидетельстве своих чувств, не верить прямой очевидности. Именно отсюда родился берклианский принцип, солипсизм: достоверно лишь мое собственное существование, все остальное — иллюзия, всего лишь комплекс моих ощущений.
Теоретически мужчина имеет право сомневаться даже в самом главном, в своем ребенке: от него ли в действительности этот ребенок?
Удел мужчины — сомнение всегда и во всем. Отсюда, от постоянной жажды преодолеть это сомнение, вся мудрость и все лжемудрствование философских систем, творцами которых всегда были только мужчины. Да и как с горя не удариться в философию, если ты не убежден в истинности существования всего, что окружает тебя?
А женщины живут в несомненности. Женщина выносила и в муках родила ребенка, попробуйте докажите ей любой логикой, что ее ребенок на самом деле не ее ребенок и вообще не существует, а есть всего-навсего иллюзорный комплекс ее ощущений! Она с высот своего божественно-несомненного знания просто не будет вас слушать и не пожелает вникать. А уж если женщина убеждена в истинности существования своего ребенка, значит убеждена в истинности существования и всего остального, что окружает ее.
Женщины не сочиняют философских систем не потому, что не могут, а потому, что им это не нужно. Мир для них ясен и несомненен, в этом смысле они стоят выше мужчин.
Женщины не сочиняют музыки по той же причине: ведь музыка — это философия чувств.
Женщины одновременно органически материалистичны и органически религиозны. Материалистичны — для этой, земной, настоящей жизни, религиозны — для будущей. Они по сравнению с мужчинами гораздо ближе к богу, если он существует, и бог открывается им непосредственно, без всяких философских ухищрений.
Вот именно эта, выражаемая Женщиной идея несомненности и есть идея «Сикстинской Мадонны». Отсюда и коленопреклонение мужчин и, как высшее доказательство недосягаемой для них высоты Женщины, младенец у нее на руках. Младенец мужского пола, и посмотрите на его лицо: оно серьезно, даже хмуро и уже отяжелено сомнением. И мать жалостливо смотрит на сына, предчувствуя его мужскую судьбу, предчувствуя моление о чаше в саду Гефсиманском, предательство и Голгофу…»
Не скрою: заметки Барышникова, перечитанные недавно, показались мне куда интереснее тех куцых идеек, изложенных и в прозе и в стихах, где Мадонна Рафаэля до сих пор истолковывается как просто мать-кормилица и с уклоном в атеистический смысл. Слишком вольное обращение с эпохой, считаю я. Но это я сейчас так считаю, а тогда, впервые увидев эти заметки, я ничего в них не понял, да и не старался понять, занятый другими мыслями — о таинственном исчезновении двух живых и одного мертвеца.
В странное попал я положение, очень странное. Уйти, как они? Но приборы, книги, репродукции. Как все это бросить, надо кому-то передать. А кому? Вокруг птицы да звери. Остаться? А вдруг здесь убийство, пойди потом доказывай свою непричастность.
Опять перед вечером стеклянными голосами перекликались в тугае[5] фазаны, опять пылал вполнеба неописуемый страстно-багровый закат над хребтом Курамин, опять пришла ночь, зачертили в небе летучие мыши, послышались из тугая ночные звуки — треск в чащобе и хлюпание по воде: кабаны поднимались со своих дневных лежек.
Спать в эту ночь я забрался на крышу: черт его знает, а может быть, застрял в тугае какой-нибудь приблудный барс, горы-то рядом. Или вдруг эти двое, исчезнувшие, пожалуют ночью. Я втащил на крышу лестницу — оно понадежнее, не сразу доберутся.
Барс не пришел, исчезнувшие не пожаловали, вместо них пожаловали совсем другие. Утром я написал заявление в Ходжент, в райисполком с известием о смерти Барышникова и с просьбой принять от меня метеорологический пункт. План мой был очень прост: выйти через тугай на большую дорогу и передать пакет какому-нибудь человеку, едущему в Ходжент. Надписав пакет, я поднял глаза и вздрогнул: перед открытым окном стоял и в упор смотрел на меня какой-то незнакомый человек, русский, лет тридцати, с подстриженными усиками песочного цвета на сухом загорелом лице.
4
Здесь ошибка: коленопреклоненные фигуры — одна мужская — папа Сикст II, другая — женская — св. Варвара.
5
Тугай — пойменный лес речных долин пустынной и полупустынной зоны.