Страница 24 из 121
И появляются на берегах матушки Волги паровые мельницы красного купца Канашева, по всем торговым городам. Пароходы-красавцы плывут, загляденье: «Канашев-отец», «Канашев-сын». Баржи с лесом, с зерном бесконечными караванами по лону реки тянутся. Сам Егор Лукич на пристани их встречает. И матросы, и рабочие, и приказчики низко кланяются. Радость превеликая, ликование неумолкаемое. Пойдет ли Егор Лукич в ресторацию, простой картуз с засаленным козырьком отдает швейцару, тот ног от радости не чует, хватает его, прижимает к груди, несет к вешалке как драгоценность, бережет пуще глазу, каждую соринку с него снимает. Все суетятся, ублажают. Невообразимая кутерьма. Официант сгибается в три погибели... чуют тугой карман, курицины дети. А кругом за столиками шушера: щеголи, вертопрахи, ветрогоны непутные, пустомели-брехуны (на брюхе — шелк, в брюхе — щелк), полуголые дурашные девки, вертячки с красными губами, юбками трясут без стыда, без совести, глазами стреляют, груди зазорно выпячивают, девки-кипяток. Как бы не так! Не обрыбиться им. При своем степенстве Егор Лукич все это только за великий срам почитает. Отвертывается от искушения, хоть и толкает его бес в ребро, свербит. К какому столу ни направится, официант уже щеголя по шее гонит. Официанты ловят его взгляд, сразу гурьбой бросаются, как с цепи сорвались, каждый за свой стол норовит усадить.
Поправит Егор Лукич штаны с заплатой на коленке, в затылке поскребет, потопчется на месте, чтобы прислугу потомить, шагнет, и все разом туда же, перед ним расступясь: «Егор Лукич пришли, — летит придушенный шепот по зале. — Егор Лукич удостоили! Что вам, ваше степенство, угодно?» — «Пару чайку по сходной цене, по бедности» (так чудил миллионер нижегородский Н. А. Бугров). К стакану с чаем Егор Лукич только пригубился, за чай выбросил гривенник, а по десятке официантам за услуги одарил и девке грудастой, походя, бросил четвертную, так, из одного куража. Оханье, аханье, шепот, вздохи. Буря всяких «спасиб». Провожают до дверей.
Только о нем и разговоры в городе: где был, что сказал, чем обзавелся. Только его миллионам и завидуют. Вышел в благодетели. Уже «отцом города» его величают (как и Н. А. Бугрова). Больницу горожанам подарил. Ночлежный дом: «Ночлежный дом, Канашев и сын». Родильный дом, богадельню, приют для подкидышей.
От попов проходу нет: «Егор Лукич, ваше степенство, вас в храме не видать. Ваше лучшее место пустует. Кормилец вы наш, мы вас за святого человека почитаем». Егор Лукич в ответ смиренно (точно так, как Н. А. Бугров): «При нашей коммерции некогда грехи замаливать, отцы. Да и сноровки-то нет». А те хором: «Батюшка, свет ты наш, Лукич, да мы все грехи замолим. Только ты уж нами не гнушайся». Приказ через контору: «Выдать на построение храма Егора-святителя сотню тысяч». Те в ноги бух: «Век станем за тебя, радетель наш, бога молить. Буди тебе вечная память в роды и роды!».
Своя церковь в городе, с дощечкой на ограде: «Споспешествовано трудами красного купца Егора Лукича Канашева».
Солдатки и вдовы, пышные, румяные, аппетитные, как сдобные булки, так около него хвостами и метут. А он как замороженный: коммерсантам некогда скоромиться.
Вскоре подаст начальству большой план: Волгу расчистить, пароходство обновить, убрать мели и перекаты.
От Европы зазорно! Надо русское реноме держать. По городу молва: «Кабы не новое право, быть бы ему министром».
С утра к нему из горсовета приходят, из губкома звонят, из губсовнархоза люди у крыльца дежурят: «Егор Лукич, мы без вас начисто пропадаем. Сделайте снисхождение. Присоветуйте, как наладить бакалейную торговлю. Совсем с панталыку сбились, хотя на каждом перекрестке кооперативные ларьки, а дело вконец расшаталось. Нет у нас способностей к сурьезному делу.
Доклад насчет политики, или там Чемберлена обругать — на это мы ретивы, но по части коммерции — шабаш! Развелась везде немыслимая ералашь. Сливочное масло с колесной мазью путают. От чаю керосином разит. Опять же ассортимент невелик. Скажем, одни сюрпризные коробки в витринах. Возьми хозяйство в свои руки, торгуй по-своему, только чтобы потребитель был в спокое». — «Что ж, — не сразу отвечает Егор Лукич, — мы это моментом. Как это с измальства и есть наше настоящее рукомесло. Только вы мне руки не связывайте своими декретами, в ногах у меня не путайтесь, голову не морочьте агитацией. Вы только приглядывайтесь да учитесь у нашего брата. Ни профсоюзов, ни ячеек у меня в заведениях не будет. Это лишнее. Свободная торговля — великий принцип. Он не терпит стеснения: вековечный этот принцип нарушать нельзя. Вы управляйте народом, а уж в торговое дело не путайтесь. Я за милую душу сам во всем этом разберусь и все обстряпаю...»
И растут, и растут по всей земле его торговые склады, лавки, ларьки, пекарни, кондитерские, булочные... И в придачу ко всему уже новый золотой вензель висит и красуется по улицам городов: «Е. Л. Канашев и сын. Пищевые припасы и бакалейные товары. Оптом и в розницу».
Дух захватило от волнения у Егора Лукича. Встал и намочил себе голову.
Жена вошла с лампой:
— Что с тобой? Разговариваешь сам с собой про пароходы, про лес, про бакалейную торговлю.
— Дай сюда кафтан... Поеду, погляжу, ладно ли древесину складывают для лесопилки...
Холодные сумерки заковали весеннюю грязь. Мальчишки, торопясь и галдя, толстыми подошвами кожаных сапог бьют стальную корку этой грязи, от нее отлетает дробный короткий звон. Мальчишки собирают керосин, яйца и деньгу на украшение церкви.
Канун пасхальной заутрени.
Иногда бомкает колокол — это нечаянно: парни, обвязанные веревками, ползают по колокольне, развешивают самодельные фонарики и кресты из цветной бумаги, бередят медь колоколов — тихая проносится тогда над селом жалоба.
— Дядя Егор, — галдят под окном, — жертвуй на украшение храма...
Егор, звеня ключами, выходит и выдает для факелов паклю, керосин, проволоку... Парни рьяно требуют больше и больше. Никто не в праве в такой день обижаться на их настойчивость.
— Ишь пострелы, раздеть готовы, — добродушно ворчит свекор, но дает, что требуют.
Марья зажгла лампадку, достала из чулана шерстяной сарафан и фаевую шаль. Свекор сидел за столом и читал евангелие. Муж давал корм скотине. Чистота и медлительная торжественность в избе были свидетелями предстоящего празднества. Марье казалось, что время остановилось — до двенадцати часов, когда ударят к утрене, целая вечность.
— И пришел господь в Капернаум... — тянулись нудные слова старика Канашева.
Потом чтение прекратилось, послышался вздох и старательный шепот:
— Иисусе, спасе, едино живый. Да пребудет святое имя твое со мной, во вся дни и часы живота моего.
Она, не раздеваясь, прилегла на постель и пробовала закрыть глаза. Промелькнули в голове лоскутья девичьей жизни, гулянки по лесу с парнями, робкие разговоры с милым украдкой за околицей. Не только свои сельские, но и из соседних деревень парни гонялись за ней, любили ее, присылали поклоны, подарки, домогались свиданий. Какой беспечной казалась жизнь, как много она сулила радости впереди, как легко Маша покоряла своей красотой и даже тяготилась вниманием парней.
Многие, сватая ее, получали отказ. Памятно: в шутку послала она кисет из разноцветных ленточек одному из них и с тех пор насилу от него отвязалась, каждый день начал приходить этот парень в Поляну, на лужок, на котором полукругом располагалась девичья артель. Он виновато усаживался у Марьиных ног и все старался с ней заигрывать.
Марья молчала, он краснел, а девки смеялись.
Модно одетая, с овальным бледноватым лицом, она мало походила на подруг.
Парней она не любила. И когда приходилось, что садился к ней кто-нибудь на колени и пытался по-своему ласкаться, она краснела, боязливо отводила его руку и всячески отнекивалась. И никак не думала, что полюбит. А получилось это неожиданно и незаметно.
Были они с отцом на сенокосе. У богатого зверевского общества полянцы каждое лето арендовали луга. Ночью на берегу реки пылал костер. Точно чернила, блестели струи, и было тихо на поймах. Издали шумела вода на мельнице. Мужики варили ужин у шалашей да лениво толковали. Парни с девками голосили песни. Играла гармонь. Горели звезды, свинцовыми полотнами стлались испарения над рекой. Многие разбрелись к стогам. Белели сарафаны в темноте. Возбужденный шепот и сдержанный визг переплетались над рекой. Марья лежала на пласте сухого сена и глядела в сторону шалашей. Там начинался спор. У костра сидел Федор с бруском в руке и махал им в такт своим речам. В словах его слышались упреки мужикам, не желающим обзаводиться новыми плугами. Белокурые волосы, слипшиеся от пота, на висках и на лбу висели прядками, а на затылке торчали вверх; широкое лицо сильно хмурилось. Мужичьи фигуры, точно окаменелые, окружали его. Когда он перестал говорить, начался общий гул.