Страница 15 из 121
Жена Семена даже не шевельнулась.
Старик метнулся к стене, снял кнут и резко, звонко хлестнул ее несколько раз по гибкой и точеной спине.
Сын военным шагом подошел к отцу, спокойно, но уверенно взял из рук отца кнут и прижал плечом к стене. Василий только крякнул.
— Ты его, Сеня, попугай немного, — сказала жена, — а терзать не следует! Старик погорячился по несознательности. Его перевоспитывать надо.
— Ну, отец, — произнес Семен, — бил ты жену свою, бил дочь, бил сына, меня значит. Теперь хватит. Шабаш! Пришла пора отвыкать...
— Не отвыкну, — прохрипел отец. — Я властью облечен...
Семен потряс его, как трясут яблоню, когда хотят стрясти плоды, и отошел.
— Я тебя, Семка, проклял, — прохрипел старик, — и опять прокляну.
— Это как тебе угодно, батя, — спокойно сказал сын. — Одно прошу — не зарывайся... Женщин уважать надо...
— Бери свою женщину, уходи с глаз долой и там уважай ее во всю силу... Я наследства тебя, Семка, лишаю. Уходите! Ты на отца руку поднять решился... С покон веку отец и доме — первая сила и власть.
— Не пойдем из дому, батя. Напрасны твои старанья.
— Не хочу с тобой под одной крышей жить, богоотступник...
— Советский суд нас рассудит. Давай, отец, делиться. Твой хлеб не буду есть, твою землю не буду топтать.
— Ничего не дам! Всего лишаю! — взвизгнул старик.
— Закона нет теперь, батя, чтобы детей обездоливать. Порядки не те. При царе Николае или при трепаче Керенском, или там при адмирале Колчаке — смог бы это сделать. При Советах — кишка тонка, не выйдет, батя. Закон на точке справедливости стоит. Разделимся имуществом подобру-поздорову — и делу конец.
Мать плакала, утирая глаза концом косынки:
— Родная кровь... Вся я с горя в щепку иссохла. Отец с сыном не уживаются... Срам! Стыд!.. Куда я глаза дену от добрых людей...
Старик сел на лавку, свесил вдоль колен руки, как плети. Слезы катились по его лицу и застревали в морщинах. Наступило томительное молчание.
— Чего ты умеешь, девка? — спросил наконец старик. — Ремесло какое знаешь или в крестьянском деле срушна?
— Я, батя, стрелять умею. Воевала с белыми...
Старик опустил голову ниже. Слезы закапали на пол.
— Стреляла, значит. В кого же ты стреляла, красавица?
— В классовых врагов. В степях много их накопилось. Сразу не выведешь... Бывало, едешь, едешь, конца-краю нет, и везде басмачи.
Оба старика спросили враз:
— На коне ездишь?
— Конечно. В степях иначе нельзя. Юрта от юрты сто верст.
— Верхом?
— В седле.
— Мать ты моя родная! — старуха заголосила навзрыд. — Не надо нам тебя. Обойди весь вольный свет, а таких девок не найдешь...
— Да сколько угодно, матка. У нас в степях все девки на конях ездят. И даже в полку одна дивизией командовала.
— Мужиками? Баба?
— Красноармейцами командовала.
Старики окончательно притихли, подавленные раздумьем.
— О чем же ты думала, едучи сюда? Ведь здесь стрелять некого, — сказал старик.
— Ой, батя, отстреляли, так другой работы — океан. А темнота у вас какая кругом... Вон глядят на меня, как на медведя... Кулачье, видать, оперилось. Ну, мы ему укажем место. Тут у вас, батя, политической работы на целую дивизию хватит.
— А ты здесь и политикой заниматься хочешь?
— Конечно.
— Не надо, не надо нам такую! — завопил старик. — Уезжайте, отколь приехали. С нас и одного горя хватит...
Опять воцарилось молчание. Вот в это время и вошел Федор в избу. Он поздоровался со всеми весело, познакомился с женой Семена. Та в первый раз произнесла свое имя: Шарипа. При этом имени старики тяжко вздохнули.
— Киргизка? — спросил Федор.
— Казашка. Отец шахтером был в Караганде.
— Боевая подруга, — пояснил Семен. — Вместе басмачей усмиряли. Басмачи ее родных растерзали в сопках. А я ее в степи нашел, в кибитке, связанной. Освободил ее, зачислил и дивизию. А потом уж и не расставались.
Старики с затаенным испугом слушали их.
Федор указал на окна, облепленные людьми:
— Спектакль?
— Как видишь. Сноху не хотят. Приданое скудно: походная сумка и шинель. В нашей деревне с таким приданым не найдешь жениха.
Шарипа засмеялась и стала охорашивать гимнастерку.
— И другие есть причины к раздору. Во-первых, она басурманка, во-вторых, ездит верхом на лошади, в-третьих, умеет стрелять. А если бы еще узнали, что она комсомолка, тогда уж стали бы святить то место на лавке, где она сидела...
— Обживетесь, — сказал Федор, обращаясь к ней. — Здесь у нас — поволжская Русь. Кругом сектанты — чего только нет. Кулацкие мятежи, когда подошел Колчак к Казани, как раз по этим местам прошли. Уйма активистов было потоплено в здешних реках — в Ветлуге, в Керженце, в Пьяне, в Озерке. Места наши суровые...
— Подходящие люди есть на селе? — спросил Семен.
— Мало. Много ушло на завод, в Сормово. Много на Волгу. Теперь уж матросы, грузчики, водоливы... Но в общем — засучивай рукава, работы хватит. В наших лесах много нечисти водится.
Стали вспоминать фронтовую жизнь. Вместе когда-то дрались с японцами на Дальнем Востоке.
— Ты помнишь, как убежал из плену, от японцев? — сказал Федор. — Тебя тогда мы спросили про океан. Про тот океан ты отозвался кратко: «Воды много, а пить нечего». Про саму Японию: «Что ж, Япония — страна, конечно, но в ней все не по-людски. Людей много, не счесть, а поговорить не с кем. Японки, и те — моль, малы ростом и не завлекательны...»
Засмеялись.
— А помнишь политрука, который обучал нас революционной теории? — спросил Семен.
— С характером был народец, есть что вспомнить.
Старуха, упав на колени перед иконой, истово молилась и шептала вслух:
— Яви божескую милость. Помилуй и вразуми непутевого моего сына Семена и отжени его от лукавой басурманки, отвороти его, господи, от этой черной эфиопской образины.
Утром в мороз у Совета стоял средь мужицкой сходки Василий Бадьин без шапки и говорил надрывчато:
— Никак, граждыне, нам ее не надо, не будет эта шельма покоить нас на старости лет. Постановите, граждыне, чтобы Семка отправил ее, отколь привез... Семка избил меня, граждыне, ну, промежду своими чего не бывает, спросится на том свете с подлеца. Уговаривал его, граждыне, всяческими словами: и срамотница, мол, и девку, мол, с большой одежой дадут тебе, дураку. Все свое твердит, хоть кол на голове теши: «На кой черт мне далась девка без развитиев? Без развитиев девка не может ни одну букву понять...» Постановите, граждыне, христа-ради прошу!
Мужики загалдели. Бабы и девки спорили визгливо в стороне. Кто-то сказал:
— Жениха спросить бы не мешало.
— Семка дома, граждыне, — пояснил отец, — опчество, говорит, силы над этим делом не имеет, плевать я, говорит, хотел на него. И она тоже.
В мужицкой толпе раздалось:
— Птица!
— Она им покажет кузькину мать!
Сквозь толпу медленно протискался старик.
— Развратность в молодежи появилась огромадная. По ночам песни поют, спят с девками без всякого стеснения, родителей не почитают... И верить, не знай в кого верят. Про планеты божие книжки читают и всякое говорят уму помраченье. Девки те слова слушают — про деву Марию нехорошо и про ангельские чины без стеснения. Словом, молокососу не поперечь, ровно ампиратор. А все отчего? Баба волю почуяла. В писании что сказано? Били каменьем таких. Гнать их надо с села. И Семкину привозную гнать!
Из девичьей толпы перебили:
— И таких, как ты, гнать!
— Вон она, — заревела мужицкая толпа, — паскуда! Имеешь ли право говорить в опчестве?
Парунька, не стерпя сердцем, ответила:
— Имею! Новое право всем велит говорить. А ты, старик, из годов выжил, потому и мелешь чепуху. А намеки твои страшны, да не очень! В Расее баба вымирала, веку ей не было. А теперича она возноситься стала. И этих девок теперь в хорошие люди валит — страсть!
Мужики загалдели. Замахали руками, затрясли бородами, и нельзя ничего было понять, о чем они кричат. Девки и бабы притихли. Из мужицкой толпы все сильнее раздавался голос: