Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 121



«В случае чего — в воду», — думалось ей. Омут был зеленый, тинистый. Парунька достигла его края и приостановилась. К самой воде до омута были пригружены коряги, всякий хлам из сучьев и каменьев; при недостаче сил можно было угодить сюда и тогда конец.

Прежде чем прыгать, она оглянулась. Бобонина не было видно.

«Пожалуй, он и не думал бежать за мной, — подумалось ей, — сдуру я перепугалась и тягу дала».

Ей стало забавно. Она поглядела на лоскутья своего платья, на ноги в царапинах, на сидящего у мельничных ворот милиционера, — и к сердцу ее прихлынула радость. Милиционер, рассказывая Марье историю, не замечал Паруньки. Она очистила себя от грязи: прошлась босыми ногами по росистой траве и не спеша направилась к плотине. Но тут из леска вышел Бобонин. Прячась за куст ольшаника, он поднял обрез. Сердце ее сжалось. «Вот где смерть», — мелькнуло в голове.

Она прикрыла лицо руками. И вслед за этим грянул выстрел.

Дядя Петя, оставшийся на той стороне запруды, уснул в кочках. Ему приснилось: бренчит по селу машина с чугунными трубами, в стороны из дыр пускает пар, и каждая травина от машинного духа того моментально скручивается и падает. От тяжелого хода машины дрожат стекла в мужицких избах. Куры, развеерив хвосты, взлетают над дворами. Смятенно грудится в улице чумелый народ. Машиной правит его сын Матвей, инженер-механик. Он ликует, стоючи в кожаных штанах, и держится рукой за железные ручки, повертывает их туда-сюда, и от каждого такого поворота бед на улице родится все больше и больше.

— Не булгачь народ, — грозит ему из окошка дядя Петя. — Ополоумел ты, охальник ученый? Слезь!

Спокойно отвечает ему на это сын:

— Завтра и тебя на машинку эту верхом посадят.

— Ах ты, мошенник, — кричит дядя Петя, — езжай мимо. — Но Матвей спокойно пускает машину в переулок прямо на дядю Петю.

Машина дядю Петю ударила, и дядя Петя с перепугу проснулся.

Проснулся он в непонятной тревоге. Седоки еще не возвращались. Он привстал на кочку и увидел: к обрывистому берегу омута, где, заслоняясь рукой, припадает к земле Парунька, бежит человек, совершенно незнакомый. Он торопится, в руке у него подобие укороченного бодожка, а одет он по-городскому. Он разом подмял под себя Паруньку и стал упорно и торопливо подталкивать ее ближе к обрыву. Парунька трепыхалась под ним, и воздухе мелькали ее обнаженные торопливые руки. Она цеплялась за пиджак подбежавшего человека, но тело ее скользило, ноги свешивались над водою. И тут неожиданно для себя дядя Петя закричал что было мочи и помчался туда, прыгая по-ребячьи с кочки на кочку.

Он различил, что по плотине так же стремительно бежит милиционер, пуская в воздух залпы. В утреннем полусне бора, спугивая тишь, гуляли и перекликались отголоски выстрелов; только во времена зеленых полчищ, осевших на мельнице когда-то и сражавшихся с красноармейцами, дядя Петя слышал такие жуткие, повторяющиеся звуки.

На время картина пропала с глаз, заслоненная запрудой. Когда дядя Петя очутился у мостика, он увидел, что разъяренный борьбою Бобонин, видя приближение милиционера, пытается вырваться, а Парунька туго держит его за пиджак. Наступил момент, когда Бобонин собрал все силы и толкнул ее вниз. Она повисла над водою и потянула его за собой. На берегу омута Марья истошным голосом кричала и делала знаки свекру.

В полях появились бабы, половшие просо; несколько девок, подняв подолы на голову, бежали напрямки по болоту. Потом забили в набат тревожно и часто, и дядя Петя увидел людей, суетливо мелькавших на выгоне.

Когда он подошел к омуту, милиционер стоял у края берега по пояс в воде, держа в руке над собою револьвер, а другой рукой поддерживая Паруньку.

На помощь ему спешила Марья.

Народ, сбежавшийся с полос, окружил подводу со всех сторон и двигался к колхозному поселку пестрою толпою: бабы с серпами на плечах, в подоткнутых сарафанах, девки с нарукавниками, парни в соломенных шляпах. Только мужиков не было видно — они не бросали пахоту: начинался осенний сев, горячее время мужицких трудов.

Толпа торопливо двигалась к поселку, вбирая в себя бегущих навстречу. Набатом вызванный из села народ забрасывал идущих недоуменными восклицаниями. Разрастались разговоры и догадки, плодились расторопные пояснения, учащались нетерпеливые выкрики. В воздухе отстаивался потный сгусток всполошенных речей и возгласов. Набат все еще ревел, все еще метался по полям, будоража людей.

В середке толпы двигалась подвода. На телеге на свежем сене, раскинув руки, лежала Парунька. Кофта ее была порвана, клочком кофты забинтован лоб. и на повязке обозначались рябиново-красные пятна. От толчков в глубоких колеях телега вздрагивала, и тогда расслабленное ее тело сотрясалось. В ногах у ней сидела Марья. Она придерживала Паруньку рукою и вопила:

Впереди телеги шагал рядом с милиционером сам Егор Канашев в легком распахнутом кафтане. Из-под кафтана выбивалась кумачовая рубаха. Лицо его выражало прискорбие и надменность. Мальчишки сквозь толпу взрослых пробирались к нему, забегали вперед, заглядывали ему в лицо.

Подвода подъехала к дому Лютовых. Толпа по обычаю ринулась к завалине. Марья, придерживая Паруньку за голову, крикнула:

— Девки, легче принимайте, вон какая стала, словечушка не вымолвит.



Она заметила тут, что народ скучился в двух местах — около телеги, на Паруньку глазея, и у завалины дома, где стоял Канашев.

— Достукался, допрыгался, ворон! — кричали ему.

Канашев проявлял намеренную сдержанность.

Рыдала Малафеиха:

— Батюшка! Терпи. Христос терпел и нам велел... Никто не знает путей господних, кого постигнет напасть.

— Зря никого не арестуют, — поперечили ей.

Девки на одеяле внесли Паруньку в избу. Народ хлынул туда, но Марья загородила ход в сени, и толпа целиком сгрудилась вокруг Канашева.

Вскоре явились мужики. Милиционер оттеснил баб от завалины.

Поспешно разорвав кольцо баб, подошел Карп. Он снял картуз, охнул, точно непосильное что приподнял, и заговорил:

— Егор, родной, кайся, время приспело, кайся на людях, касательно мельницы кайся — сфальшивил, мол, грехом старательность погонял. Народ поймет — кто же своему добру не радетель? А без грехов создатель один только. Суда мирского околицей не объедешь, ныне мир, хошь не хошь, а сила.

— Грехи наши во власти создателя, — сказал Канашев, — а мирскому суду не всегда правду разглядеть удается. Не покаюсь. Упаду, а не покаюсь.

— Гляди в оба. Лучше плохо усидеть на коне, чем красиво с него свалиться.

— Нишкни, зяблик! [Нишкни — возглас в значении не кричи, молчи.] Не уступлю ни на волос. Хоть на части меня режь.

— Оглядись, одумайсь, не порть глупым норовом дела... Народ порадеет!

— Все только славы мира хотят. Тесного пути не хотят, просторным шествовать желают... Если прав — воюй, а не хныч.

— Что ты?! Ополоумел, кум? — закричал Карп. — В мечту ударился. Идейность ученым к лицу. А тебе ладно ли так будет? Ой, кремень в тебе, а не сердце.

Канашев приклонился к земле. Голос его оставался все так же тверд, но звучал тише. Он говорил, точно размышлял, не замечая сидящих.

— Не понукай меня, Карп. Поглядишь, будто горе, а пораздумаешь — воля в том господня. Жил, старался, добра колокольню сооружал... А колокольня-то скачнулась, уподобилась башне вавилоновой. Бойся — не бойся, а смерть у порога. Узка дверь в могилу, но ее никто не минует.

Карп отошел.

Кто-то заметил:

— Он бык, Егор-то! Упрямец сызмальства, его в семи ступах не утолчешь.