Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 32



— Стреляй! – кричит Баламут; натянутые струны голоса звенят почти чувственной страстью.

— Стреляй же! – просит райский пастушок, обдавая влажным сиянием очей-омутов.

— Стреляй! – жадно взревывает огненная пасть, пожирающая миры.

Любимый мой искусен в убийствах!..

Секач, подняв голову, умоляюще кричит что-то, но ты не слышишь. В другое время ты не преминул бы посмеяться над ним – или ужаснуться, разочаровавшись в этом лучшем из врагов…

Но сейчас тебя нет.

Стрела с широким наконечником ложится на тетиву, оперение замирает возле уха; губы шевелятся, выплевывая мантру “Прошения Овна”, запретную в поединках смертных…

— Убийство человека во время битвы не признается за грех, но трижды греховно убить безоружного или связанного, молящего о пощаде или уклонившегося от сражения, того, кто бежит, кто взбирается на возвышенность… – Дрона говорит без малейшего пафоса. Таким голосом излагают правила поведения за столом. Во-первых, Брахман-из-Ларца всегда невозмутим, во-вторых, он не может представить себе, что кому-то придет в голову поступить иначе.— …сидящего и лежачего, юродивого, евнуха и несовершеннолетнего, того, кто объявляется себя неприкосновенным животным коровой. Спящий неприкосновен, слова “я твой!” крепче любого щита, зритель защищен богами и честью воина, удар сзади запретен, а добивать раненого – вечный позор. Воитель отпускает с миром тех, чье оружие сломано, кто огорчен печалью, охвачен страхом или обратился в бегство… – и эхом отзывается голос Брихаса, божественного мудреца, Наставника Богов и гуру твоего отца Индры, – …свята неприкосновенность возницы, певца и брахмана, а также женщины и слонихи, а также мальчиков и старцев; оставьте в покое тех, кто снимает обувь и держит во рту знак покорности – лист травы куша… Пленные же после боя должны быть обласканы, излечены врачевателями и отпущены с дарами!

Взгляд Дроны, неторопливо скользя по лицам учеников, задерживается на хлопковолосом подростке, гибком, как молодой леопард. Не потому, что ты нуждаешься в особом наставлении правил честного боя, – нет, ты лучший, любимый ученик, и смотреть на тебя Дроне радостно.

Но брахман-воин мертв. Убит подло, погублен обманом. И если Юдхиштхира, Царь Справедливости, впервые в жизни осквернил уста ложью ради победы, – отступать ли младшему брату?

Стрела беззвучно срывается с тетивы и уходит в пустоту; она летит бесконечно долго, так что ты успеваешь подумать… подумать…

И пустота приходит в тебя.

“Поле боя. Замерло, стынет в ознобе неподвижности: задрали хобот трубящие слоны, цепенеют лошади у перевернутых колесниц, толпятся люди, забыв о необходимости рвать глотку ближнему своему…”

“Тело Карны упало на землю, извергая кровь из ран, как гора красного камня, расколовшаяся от удара перуна Индры во время грозы и струящая по склонам дождевые потоки. И чудное зрелище предстало тогда перед взором всех, видевших гибель Карны: ослепительное сияние возникло из тела павшего витязя и, поднявшись к небу, слилось с сиянием солнца.

Страшные крики раздались из глубин земли, поднялся яростный и бурный ветер, заполыхали ярким пламенем стороны света, с грозным ревом взволновались океаны, задрожали горы, и пылающие метеоры дождем упали на землю. Потом все стихло, и непроницаемый мрак окутал Вселенную…”

Тебя захлестывает мутная волна ненависти: напоследок Ушастый украл твою смерть. Бесстыдно спер, как подобает низкорожденному псу. Это ты должен был умереть так – умереть героем, грозой врагов и светочем битв, уйти молнией в небо, и чтобы Вселенная, пораженная горем, застыла в безмолвии. Ты должен был умереть, а он – остаться жить.

Жить рабом.

Союзники разражаются воплями, – слух возвращается внезапно, сотрясая дрожью оледеневшее тело.

Ненависть исчезает, и не остается более ничего…

— Я клянусь, – скажешь ты, сойдя с колесницы посреди ликующего лагеря. – Я клянусь, что всякий, кто отныне назовет Обезьянознаменного Арджуну Аскетом Боя, “Тем, кто сражается честно”, – падет от моей руки.

Победитель уйдет в шатер, не почтив приветствующих даже кивком. Вскоре твое уединение нарушит Кришна, но умница Баламут не станет заводить беседы, ограничившись тремя словами…

Я люблю тебя… слышишь, Баламут? Я люблю тебя больше всех!



Нет, не слышит.

Спит.

Спящего лиха вообще будить неразумно; а уж если лихо изволит почивать на твоем плече…

Лежи тихо, Господин, а я полюбуюсь на тебя, пока ты спишь и ничего мне не лжешь.

Впрочем, теперь ты не считаешь нужным даже лгать, выворачивая наизнанку смысл действий и цену поступков: тебе достаточно отдать приказ. Достаточно произнести слово, и я повинуюсь, понимая… все понимая. Я верю обману, не испытывая даже желания прощать его – прощать ли воздух, которым дышишь?

Я люблю тебя. Эта любовь весом с гору Кайласу, которой Шива придавил руки нечестивцу Раване, она мучает меня, как острая боль, не давая притерпеться и не оборачиваясь сладостью даже в твоих объятиях… Я сожжен изнутри этой любовью, пожран ею, как плод бывает пожран червем: у меня не осталось других чувств. Устремляясь в битву, я не знаю ярости; видя спины бегущих врагов, забываю радоваться; не понимаю, что значит раскаяние в бесчестном убийстве и скорбь о павших друзьях…

Мне кажется, все это длится уже вечность; мы убиваем и убиваем, и Обезьянознаменный Арджуна – единственный, кто помнит начало. Временами я думаю, что схожу с ума. Прежде гордость была повязкой на моих глазах, я не верил, что кто-то может подчинить меня своей воле, – теперь душа моя оскоплена, и я не стыжусь назваться рабом.

Я все еще испытываю страх. Я боюсь, что не сумею умереть, и буду попирать землю смердящим трупом, лишенным человеческой сути.

Мой отец – не тот, давно ушедший в пламя, чье имя стало прозвищем нас пятерых, а настоящий, – однажды рассказал мне историю. Рассказал непонятно к чему, после того как я в первый и последний раз встал на поле боя рядом с Индрой Громовержцем.

Однажды на земле завелся излишне праведный царь. Боги не любят таких, и, как бывало не раз, Громовержец явился ему в облике брахмана. Получив слово выполнить любое желание, бог попросил себе твердость царской души.

Раджа отдал.

Брахман покинул дворец, уводя с собой Волю, ставшую видимой в образе могучего юноши. Не успел он скрыться из виду, как из ворот дворца вышел еще один юноша. Царь спросил его: “Позволь узнать, кто ты такой?” Юноша ответил: “Я – Слава. Поскольку Воля ушла от тебя, я не могу оставаться с тобой”. Через несколько мгновений царя точно так же оставила Доблесть, сказав: “Как я могу быть с тобой, если ушли Воля и Слава?” Затем раджа увидел прекрасную женщину, спешно покидающую дворец. “Я – богиня Царское Счастье, – сказала она ему. – Я не могу жить здесь без Воли, Славы и Доблести. Поэтому я ухожу в другое место”.

Последняя из уходящих медлила, отирая слезы с увядших щек. Царь поспешил к ней, желая узнать, чего лишается на этот раз, и услышал: “Я – богиня Закона. Мне нет места там, откуда ушли Воля, Слава и Доблесть. Даже Царское Счастье покинуло тебя”.

Раджа упал ей в ноги и сказал: “Мать, я могу жить без воли, славы, доблести и богатства, но без тебя жить не могу. Не покидай меня”.

Закон остался во дворце, и в тот же миг вернулись все остальные, сказав: “Мы не можем существовать без Дхармы. Позволь нам остаться с тобой”.

Царь сумел остановиться вовремя. А я – нет.

Впрочем, мне это никогда не удавалось, – вовремя останавливаться.

Отец, я никогда ничего у тебя не просил. Но сейчас не остается выхода: я не могу даже пасть в битве, ведь я – подумай, какая насмешка! – непобедим…

— Чего это ты такой кислый? – спросит утром незамутненный Волчебрюх. Бхима любит драться и дерется с утра до ночи – жизнью он вполне доволен, и более его ничто не волнует.

— Сон не шел, – холодно ответит Арджуна, возясь с упряжью.