Страница 6 из 128
Татьяна некоторое время думала, затем встряхнула головой и засмеялась так громко, так заразительно, что засмеялись все, в том числе и Виктор.
А Татьяна, оборвав смех, сказала:
— Но ведь и ты пишешь. Да еще как! Мои картины, пройдет время, истлеют, а твои нет.
— Не понимаю.
— Ты построил три завода — ведь это такие картины, каких еще никто не писал. То есть их писали круппы и форды.
— Здорово писали. Нам бы поучиться.
— Учиться — это надо. Но не всему. Они ведь все-таки писали не так, как ты.
«Вот сейчас ей и сказать, что я действительно еду на Урал», — мелькнуло было у него, но он, посмотрев на ее счастливое лицо, боясь своим сообщением нарушить все это, сказал другое: — Какая ты у меня хорошая. И как мне хорошо с тобой.
Но тут решительно вмешалась Мария Петровна. Она была выше своей дочери, физически сильнее ее и даже, пожалуй, совсем непохожа на свою дочь: дочь вся какая-то золотистая, со слабыми, почти детскими плечиками, а мать высокая, мускулистая, с лицом иссера-черным и большими желтоватыми глазами. Мать почти никогда не улыбалась и смотрела на всех и все, в том числе и на Татьяну с Николаем Кораблевым, с высоты своего большого жизненного опыта: она все свои молодые годы провела на далеком севере, прошла не одну тысячу километров пешком, голодала, болела цингой и знала, что «все теперешние неполадки просто пыль на вазе».
— Хорошая-то хорошая, да по ночам не спит. Пожаловаться хочу вам, Николай Степанович.
— Что такое? — тревожно и вполне доверяя теще, спросил он.
— А Днепр, Днепр при луне, — неестественно гром¬ко и часто заговорила Татьяна, вся покраснев. — Днепр при луне. Разве можно спать, когда Днепр при луне? Мама! — умоляюще произнесла она и повернулась к матери.
Но Мария Петровна беспощадно топила ее.
— Днепр-то при луне виден вон в то окно, а она по целым часам торчит вот в этом окне и все на дорогу смотрит и все вздыхает: «Коля да Коля».
Иван Кузьмич с внуками подходил к железнодорожной станции. Они втроем несли огромную корзину, переполненную грибами-боровиками. Они шли дорогой, вдоль реки, берег которой был сплошь усыпан нагими загорелыми телами, да и сама река кишела такими же загорелыми, блестящими на солнце телами: люди ныряли, догоняя друг друга, бросали огромный мяч и ловили его, состязались в плавании или просто лежали на воде, как бревна. Иван Кузьмич, любуясь всем этим, невольно остановился. Тут к нему подбежали люди в трусиках, купальных костюмах и, глядя на грибы, охая, ахая, вскрикивая, как бы видя группу чудесных детей, стали расспрашивать, где и как Иван Кузьмич «набрал такого добра». Иван Кузьмич долго молчал, разглаживая ладонь большим пальцем, затем обстоятельно начал отвечать, где набрал такие грибы и как их надо собирать.
Друг его Степан Яковлевич в этот час сидел за небольшим столиком под дубом, пил чай с ягодой, философствуя:
— Как только вполне созреет, надо гостей пригласить и в первую голову Замятиных с ребятишками. А как же? Конечно, существенное есть для человека — хлеб. Ягода, дескать, это так себе. Нет, ягода есть украшение в мировом масштабе…
…Николай Кораблев и Татьяна, искупавшись в Днепре, шли вверх по течению на место первой встречи…
И вдруг все это рухнуло.
Иван Кузьмич Замятин в эту минуту был уже на станции. С такой же корзиной грибов, как и у него, к нему подошла Елена Ильинишна. Сын Василий и сноха Леля сидели на лавочке и поджидали их… и каждый уже начал было хвастаться грибами, как вдруг пронеслось страшное слово:
— Война!
Елена Ильинишна закачалась, уронила корзину, просыпав грибы на платформу под ноги бегущих людей, и тут же присела, закинув голову, став землисто-черной.
— Саня! Санечка! Сыночек мой! — простонала она.
Глава вторая
В первый день войны, двадцать второго июня 1941 года, Николай Кораблев, простившись с семьей, с большой тревогой на душе вылетел из Кичкаса в Москву. Тут, наскоро сдав дела новому директору Макару Савельевичу Рукавишникову, он отправился в наркомат и вместе с наркомом в четыре часа утра был принят заместителем Предсовнаркома.
Зампредсовнаркома, как всегда бледноватый в лице, в конце беседы сказал:
— Мы вам, товарищ Кораблев, поручаем одно из самых важных строительств. В кратчайший срок вы должны построить моторный завод, чтобы он как можно быстрее вступил в бой с агрессором. Мы вам даем право подбирать людей по своему усмотрению. И всячески… всячески будем вам помогать.
Николай Кораблев все это выслушал молча, спокойно, как будто дело шло о незначительном поручении, но как только вышел из Совнаркома, так вдруг сразу и почувствовал какую-то внутреннюю дрожь, чего с ним никогда не было. Он даже, задохнувшись, проговорил:
— Что это такое?
Идущий мимо него москвич остановился, предполагая, что вопрос к нему, и спросил:
— А что?
— Я… я не к вам, — ответил Николай Кораблев, все так же чувствуя, как у него внутри все дрожит.
Это было, конечно, и чувство гордости, что вот именно ему, молодому инженеру, поручено такое большое дело; но это было и чувство страха, — а справится ли он с таким огромным строительством? Но, вернее, это было то самое чувство, какое бывает у даровитых певцов, актеров, когда они выходят на сцену. Зная, что покорят публику, они все-таки волнуются, произнося про себя: «Я это сделаю хорошо. Я обязан это сделать хорошо». Вот такое, собственно, волнение овладело и Николаем Кораблевым, когда он вышел из Совнаркома. И он, так же как и даровитый певец, актер, сказал:
— Я это сделаю хорошо. Я обязан это сделать хорошо. — С таким чувством он и отправился на вокзал.
Первую телеграмму о выезде на Урал он послал Татьяне, а затем стал рассылать телеграммы, письма своим знакомым инженерам, техникам, прорабам, которых ценил по прежним стройкам. Он каждому писал, приглашая его в Чиркуль, расхваливая и место, и условия, и само строительство, хотя сам еще не знал ни места, ни условий. Он никому не писал о тех трудностях, какие придется испытать, потому что ему было известно — для настоящего строителя-романтика упоминание о трудностях так же оскорбительно, как оскорбительно для моряка упоминание о том, что во время плавания может подняться буря. И люди хлынули на Чиркульское строительство — с севера, с Волги, из Сибири, из Подмосковья. Но он-то сам был особо рад, когда, приехав в Чиркуль, застал на месте Ивана Ивановича Казаринова, инженера, коренного жителя Урала.
Иван Иванович Казаринов, с огромной седеющей и свисающей на грудь головой, как будто она у него была налита чем-то тяжелым, по своему характеру был человек вспыльчивый, прямой и поэтому неуживчивый. Года два с половиной тому назад, закончив строительство авиазавода на Волге, Николай Кораблев, получив назначение на московский моторный завод, пригласил было с собой и Ивана Ивановича, но тот категорически отвел предложение:
— Благодарю. Я строитель и свою судьбу ни на что не променяю.
Так он остался в старом наркомате. Но вскоре со всеми перессорился, уехал на Урал и тут ушел на научную работу. Теперь, получив телеграмму от Кораблева, он немедленно же прибыл в Чиркуль и уже несколько дней поджидал своего «шефа», как он называл Кораблева.
Мнился, — сказал он, тепло здороваясь. — И не один. Прихватил еще инженера-металлурга Альтмана, и, подняв голову, добавил: — Соскучился по вас. Очень.
— Обоюдно, Иван Иванович.
— Видите ли, мне вся эта местность известна, как своя квартира. Что будем строить? Вы ведь в телеграмме не указали.
— Разве? Простите, пожалуйста. Строить будем моторный завод. Значение такого завода, особенно теперь, в военное время, вы понимаете.
— Толково. Давно пора.
— Значит, как говорят, по рукам? Садитесь и начинайте творить то, что полагается главному инженеру, имея в виду, что у нас с вами есть разрешение строить завод, географическая точка и… никакого плана.