Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 128



— Да что вы? Что вы, Иван Иванович? Я не на то прислан, чтобы командовать. Я ученик ваш и тут вам буду помогать и учиться у вас.

— Ну, то-то. — Иван Иванович, как все стареющие люди, раз заговорил о самом для него дорогом, уже не мог остановиться.

Его прервал вошедший Альтман. Отряхнувшись от снега, он вскрикнул:

— Такого бурана и черт Гоголя не состряпает, — и, увидев Лукина, протянул: — Э-э-э!

И тот тоже в ответ протянул:

— Э-э-э!

Затем Альтман, согнув руки в локтях, вскинул их, ладонями к Лукину. То же проделал Лукин… И они оба захохотали.

Альтман пояснил Николаю Кораблеву и Ивану Ивановичу:

— Когда мы были студентами, то кружок организовали имени Серафима Саровского: выпьем и руки вот так, как Серафим Саровский на камушке.

Вскоре они все четверо включились в дело… и сразу заспорили, особенно Иван Иванович. Альтман потребовал, чтобы наряду с рабочими-строителями были одеты, обуты, накормлены и рабочие моторного завода.

Иван Иванович яро запротестовал:

— Это не наше дело. Кормите и поите вы сами там с Рукавишниковым.

Его убедили. Но тут же возникло новое затруднение. В силу того, что одна столовая сгорела, тысячи полторы рабочих моторного завода получили на руки сухой паек, а на улице бушевал буран, и они не имели возможности даже разжечь костры. Лукин предложил приготовить им ужин и разнести по баракам. Потребовались дополнительные баки, кастрюли. В наличии таких не оказалось. Значит, надо было их срочно делать, — это поручили Ивану Ивановичу. Лукин и Альтман отправились в город тормошить городские организации, а Иван Иванович, взъерошив волосы, сел за телефон. Первым он вызвал Коронова. Тот явился незамедлительно. Ворвавшись в кабинет, он хлопнул в ладоши и пошел играть словами.

— Лошадку не покорми, и та взбесится, справедливо говорят, — повторил он слова Петра Завитухина. — А человек, он хитрее лошади. Лошадь что? Лягнуть хочет — спутай ее. А человека не спутаешь: ноги ему свяжешь, он рукой хватает, руки свяжешь, он словом так долбанет, что все разлетится. И давай крути в этом месте. Что? Жести надо? Найдем. Жестянщиков надо? Найдем. Крути, поднимай бурю! Меня в улице-то Бураном зовут. Буран я и есть.

Не хватало то белой жести на баки, то жестянщиков, то картошки, то хлеба, то подвод… И люди из кабинета Николая Степановича звонили повсюду — по заводам, по торговым организациям, часто выезжая туда сами. И все откуда-то шло, стягивалось. Появилось железо, жестянщики, картошка, водка на пятнадцать тысяч человек. Все это откуда-то прибывало, и чем больше всего этого прибывало, тем больше росла боязнь у Николая Кораблева.

— Справимся ли, Иван Иванович? — говорил он. — Надо ведь сегодня. Понимаете, сегодня, а не завтра эту радость дать рабочим…

— Радость-то мы дадим, а вот сломят ли они буран? В этом я сомневаюсь, — решительно заявил Иван Иванович.

Глава шестая

В студеные, буранные сумерки рабочие группами расходились по своим углам. Иван Кузьмич, Степан Яковлевич, Звенкин и татарин Ахметдинов, когда подошли к своему бараку, то не смогли узнать его: буран так его засугробил, что он просто казался горой из снега.

— Эко, леший, как наозоровал, — произнес Звенкин и длинными ногами принялся отгребать сугроб от двери.

А войдя в барак, они при тусклом свете электрической лампочки увидели, что стены поседели, точно обросли сивой бородой, с потолка свисали мелкие сосульки, как в пещере, а под нарами, согнанные сюда бураном, визжали крысы.

— Война дворцам, мир, стало быть, хижинам, — сказал Петр Завитухин и пожевал губами, делая лицо глупым. — Война дворцам, мир хижинам, говорю я, — громче выкрикнул он.

— Ни-и-чего. Будет и мир хижинам. Но тебе местечка там нет, Петра, — ответил Ахметдинов, сверкнув раскосыми глазами.

— А мне оно и не нужно. — Петр Завитухин сел на нары, вынул из кармана промерзший кусок хлеба, сунул его в ведро с холодной водой. — Оттаю, сожру и на боковую. Вот какая моя хижина.

За ним последовали все, по очереди оттаивая хлеб в воде, но хлеб от этого делался как замазка… И невольно каждый вспомнил свою семью.



Иван Кузьмич лег на койку, и ему представилась уютная квартирка в Москве, тихие субботние вечера. За столом Саня читает «Литературные новинки», а Елена Ильинишна, подавая стакан крепкого чаю, тихо произносит: «Отец. Не силен ли чай-то? Доктора что говорят? Вредно тебе такой».

Иван Кузьмич, улыбаясь ей, отвечает так же тихо: «Ну, мало ли что они болтают? А сами-то коньяк хлещут — давай только». Он хлебнул горячий, густой, вкусный, внакладку, чай (как же, Елена Ильинишна не пожалела положить три куска сахару!)… Хлебнул и открыл глаза. Да-а. Он в бараке. И барачные жители лежат на своих местах, — одни свернувшись калачиком, чтобы сохранить собственное тепло, другие бочком, вздрагивая, что-то бормоча, третьи вытянулись, сложили руки на груди, как мертвецы. Степан Яковлевич тоже лежит вверх лицом, задрав голову, выпятив огромный кадык, и почему-то шевелит губами, как бы что-то ловя. Но вот он повернул лицо в сторону Ивана Кузьмича и, встретившись с ним глазами, произнес:

— Не спишь, друг? И я тоже. Кости наломали, а сон не шагает. Настю вспомнил. В Барнауле она — вон где, — сказал он так, как будто Иван Кузьмич не знал, где находится его Настя. — На днях письмо прислала, пишет то и се, а не нравится ей — пески там. Вон что не нравится — пески. А если бы ее вот в такой барак? — Он раза два перевернулся и снова очутился в том же положении. — Вертись не вертись, а дальше своей лежанки не укатишься.

— Терпением надо запастись, — ответил Иван Кузьмич.

— Терпение что? Терпение — это у Завитухина. Не терпение, обязательно бы засверкал пятками. А у нас с тобой, я думаю, другое — костер ненависти в душе распалился. Ты знаешь, чем труднее мне, тем костер ненависти горячее. Сволочи! Что мы им, мешали?

— А как же? Мы ведь миру великую чистоту несем… и зовем человека не к грабежу и убийству, а к жизни.

На нарах поднялся Петр Завитухин. Он вскинул голые по локоть руки, пожевал губами, и при тусклом свете лампочки лицо его стало еще страшней. Так он стоял несколько секунд, напрягаясь, видимо желая что-то сказать, и вдруг истошно завыл:

— Ко-оостер! К-оо-остер! Какой че-орт костер! Все мы тут подохнем! Крысы нас сожрут! А-а-а! Вот она — хвостище-то, — и метнулся на людей, все так же завывая: — Кры-с-саа-а! Во-о-от она-а-а! Кры-сища-а-а!

Людей в бараке будто подбросило вихрем: все вскочили, крича, ругаясь, плача, сбрасывая с себя не то чью-то шапку, не то в самом деле крысу. Это «что-то» перелетало из одного угла в другой, падало на людей, и люди, уже видя, что это только порванная варежка, все-таки отбрасывали ее остервенело, так же зло завывая, как и Петр Завитухин… Затем все разом оборвалось, и кто-то чуть спустя сказал:

— Дурак. Крысы боится.

Ахметдинов пригрозил:

— Петра, спи. А то кулак мой хочет тебе шею гладить.

Петр Завитухин лег, свернулся клубочком и задрожал, как щенок зимой у крылечка теплой хаты.

Наступила тишина. Но никто уже спать не мог.

Звенкин перекинул полушубок на Ивана Кузьмича, сказал:

— Ужарел я, Иван Кузьмич. Ты уж погрейся, — и чуть погодя: — Заяц, когда буран неделю, — неделю не жрет, а живет. Вот хитрющий, пес, — и смолк, сам, видимо, еще не понимая, для чего такое сказал.

И снова наступила тишина.

В этой тишине кто-то тихонько, украдкой всхлипывал, кто-то стучал от холода зубами, да визжали в подполье крысы… и еще кто-то про Рукавишникова отчетливо сказал:

— А наш дурак пошел чай пить.

Раздался стук в дверь — громкий, настойчивый.

Все повернулись, недоуменно всматриваясь в закоптелое, черное пятно двери. Даже Петр Завитухин и тот перестал скулить.

Стук повторился.

Снаружи послышался женский ласковый окрик:

— Эй, дьяволы! А ну-ка, кто там?