Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 128



Э-э-э-э! С Грушей-то? Сама отстегнет. Вот погодите, она нас такими блинами угостит! А красавица какая! Говорит, как жаворонок поет. Ну, давайте переводите дух свой на третью скорость. Я думаю, за три часа мы отмахнем.

Город уже был заполнен бойцами: пехотинцами, танкистами, летчиками. Люди разгуливали, как по базару, с любопытством и страхом рассматривая почти уничтоженные здания, а иные стояли, наблюдая за тем, что происходило в развалинах угольного дома на площади.

Несколько красноармейцев, укрываясь за глыбами, стреляли по этим развалинам. Пули шлепались, отлетали, рикошеча. И вот оттуда, из угольного дома, показалось дуло пулемета. Тогда все бойцы, находившиеся на площади, что-то закричали, убегая и прячась, а Сиволобов сказал:

Не сладить с ними ребятам! Они это умеют — засесть и отбиваться: смерть им помогает.

То есть как это? — спросил Николай Кораблев, вместе со всеми прячась за развалины.

Подыхать-то не хочется, ну и дерется один за сотню. Смерть, стало быть, помогает.

Красноармейцы бились с засевшими гитлеровцами минут десять — пятнадцать. Сиволобов уже безнадежно махнул рукой, говоря: «Пустая трата боеприпасов», — как в эту минуту откуда-то со стороны вырвались пластуны.

Их было шесть человек. Легкие и быстрые, они, как тени, мелькнули вдоль развалин. Выстрелы со стороны красноармейцев смолкли, а со стороны фашистов, наоборот, еще сильнее застрочил пулемет. Один из пластунов качнулся и, взмахнув руками, упал на грудь.

Скосили! — проговорил Сиволобов. — Бедняга.

Но те опять уже скрылись в развалинах угольного дома… Вскоре пулемет смолк, затем на улицу вывалился, как мешок, набитый песком, один фашист, потом второй, потом третий… И тут же показались пластуны.

До-омой! — вдруг со стоном, с тоской, будто кто-то его держал и не пускал, прокричал Ермолай и пошел прочь, ни на кого не обращая внимания. — Домой, домой! — кричал он.

Когда они вышли за город, на дорогу, ведущую к Брянску, Ермолай отряхнулся и сказал:

Отслужил! — и потер рукой два ордена на груди, светля их. — Увидят это и скажут: «Ермолай Ермолаевич Агапов постоял за советскую землю!»

Посмотрев на дорогу, по которой тянулись пехотинцы, обозы вперемежку с пушками и танками, он вскинул ладонь вверх, как топор, затем, показывая левее, на лес, сказал:

Такая наша путя, — и сошел с дороги.

Они тронулись полем на зеленую опушку леса. Поле почти сплошь изрыто воронками, но трупов не видно, как будто поле бомбили нарочно. Иногда воронки попадались огромной величины, обычно две рядом, тогда Сиволобов изумленно произносил:

Экие бомбочки — по тонне каждая! Вишь, как разворотили матушку-землю! Я вот когда гляжу на такие воронки, кажется мне: это матушка-земля на нас смотрит и говорит: «Дикие вы еще какие: лупцуетесь!» А я в душе отвечаю ей: «Нет, матушка, мы-то не дикие, да дикие напали на нас». Разве я лет пять тому назад думал, что вот тут очутюсь в солдатских сапогах да с автоматом? Ведь какой был? Крови боялся! Петуха или курицу заколоть — ни-ни! Груша колола. А тут как звезданешь фашиста, да все норовишь по башке, чтобы черепок ему пробить. Вишь, чему нас научили дикие-то! И чудно: греха на душе не чую!

Ермолай шел молча, вдавливаясь своей деревянной ногой в землю, оставляя следы-дырки, похожие на гнезда стрижей в крутом глинистом берегу. За Ермолаем шагал Сиволобов, за Сиволобовым, думая о своем, шагал Кораблев. Проводя рукой по заросшей щеке, он думал:

«Как же это я вот такой, небритый, грязный, явлюсь перед Татьяной?» Но его тут же охватило радостное чувство, такое же, как и там, перед переправой. Сейчас оно было еще томительней. «Ну что ж, — радостно думал он, — явлюсь перед ней вот таким: грязным, оборванным, в солдатском. Ну и что ж? Ведь Ермолай не стесняется этого. Говорит: «Прямо в баню. Сразу в баню с бабой пойду». И что он еще сказал? A-а… Соскучился, слышь!.. Ну, и я… Он еще говорил, там есть река, пруд. Мы уедем подальше, на реку. Батюшки! Да неужели это скоро?.. Ох, ты!..» — Николай Кораблев даже задохнулся.

Ты что, Николай Степанович, бледность какая в твоем лице? — обратился к нему Сиволобов и, увидав особенный блеск в его глазах, проговорил: — А-а-а, понимаю! Знаешь, чего? — чуть погодя, снова начал он. — Я вроде посаженого отца у вас буду. Как же? Два с лишним года ты с женой не виделся, это ведь вроде заново женился. Посаженый отец должен быть? А потом, когда война кончится, ты приезжай ко мне и вроде посаженого отца будешь. Согласен? Вижу, согласен.

Дойдя до леса и первым вступив в него, Ермолай сказал:



Отсюда до Ливней — плевое дело: километров пятнадцать.

Сиволобов, увидав, что у того в глазах такой же особенный блеск, как у Николая Кораблева, спросил:

В баню, значит?

Ага!.. — растянуто и наивно произнес Ермолай. — В баню. Прямо на полок. Попарюсь, кваску отопью и еще попарюсь. Груше скажу: «Парь в обе руки. Хлещи, не жалей сил!»

Ну и что же? — скрывая смех, кинул Сиволобов. — Только это и будет — попарь?

Экий ты! Ай маленький, не знаешь, что еще будет?

«Как у них все это просто!» — думал Николай Кораблев, слушая то Ермолая, то Сиволобова.

Сиволобов, проходя по дну оврага, заросшего цепкой крапивой, хмелем, рассказал, что у него на Волге в колхозе остались жена и пятеро ребят.

У нас с Шуренкой долго производство не налаживалось, — говорил он полушутя. — Появился один — доктор теперь, — а потом нет и нет ребятишек. Лет десять прожил — нет. Пятнадцать живем — нет. А потом как пошло: год-полтора, глядишь, в зыбке новый запищал. Так пятерочка у меня.

Как же это ты наладил производство-то? — удивленно спросил Ермолай.

А как-то само собой пошло. Пошло и пошло. Таких ухачей натаскала, что ахнешь! Особенно самый младший — Васека, — и, спохватившись, добавил: — Недавно жена открытку мне прислала. Не письмо, а открытку. Пишет то да се, мыла недостача, соли маловато, керосину нет, а под конец и ахнула: «Петенька, приезжай скорее, двоих я тебе рожу!»

Потом они шли молча, остерегаясь нарваться на случайный патруль. Но лес был пуст. Казалось, отсюда было изгнано все: и звери и птица, — только муравьи деятельно, хлопотливо воздвигали свои высокие кучи-пирамиды. Ермолай все так же скрипел деревянной ногой, крутясь по оврагам, по заброшенным тропам, то и дело останавливаясь, прислушиваясь, сворачивая куда-то в сторону… Под конец Николаю Кораблеву даже показалось, что Ермолай сбился с пути, и он шепотом сообщил об этом Сиволобову. Тот покачал головой и уверенно ответил:

Не сомневайся! К жене ведь своей идет: глаза завяжи, пусти — все одно отыщет.

Ну и очень даже хорошо! — облегченно и радостно проговорил Николай Кораблев, уже представляя себе село Ливни.

Он представлял себе это село по-особому, как это иногда бывает во сне. Небольшие улочки, усыпанные домиками, за селом разливы воды, а на водах столько красок: голубых, розовых, синих! Краски эти то и дело меняются, перемешиваются… И всюду Татьяна! Куда бы он ни посмотрел, всюду Татьяна!..

Ну, вота-а-а! — вдруг остановившись, закричал Ермолай. — Дома-а-а-а! Это поле наша-а-а! — Он показал рукой на лесную поляну, заросшую полынью, и тут же притих, недоуменно произнеся: — А чего это они ее забросили? Тут земля — хлеб сплошной. Гляди-ка, Петр Макарыч, — обратился он к Сиволобову. — Не пахана года два? А-а?

Они склонились, раздвинув высокую, жирную полынь, поковыряли землю, поднялись и почти в один голос сказали:

Действительно, два года не пахалась.

Ну да! — оправдывающе произнес Ермолай. — Мужиков-то на селе нет, колхоз-то немцы, видно, разогнали. Ну, ничего. Наладим! — вдохновенно добавил он. — Наладим! Колхоз наладим, землю запашем, ребятишек произведем! — и, облегченно засмеявшись, шагнул вперед.

И опять они шли молча. Ермолай шагал быстро, вдавливая окованным кончиком деревянной ноги влажную землю на глухой тропе. Если бы ему приставить крылья, он, наверное, вспорхнул бы и полетел. Да и сейчас он машет руками, как крыльями, помогая себе.