Страница 51 из 59
Антон недоуменно приподнял белесые кустики бровей.
— Да брось ты глаза пялить! — разозлился Кешка. — Ну, может, не тебе, так Мозыреву, тут семьсот рэ. На одном прииске прошлой весной полторы тысячи за участок бросили, но там участочек, говорят, был — лопатой металл греби.
— А кому бросили, Иннокентий? — каким-то звенящим шепотом спросил Антон. — На каком прииске?
— Нельзя, Тоник… секреты производства, — хохотнул Кешка, — Но если по душам, то кому же бросают? Нашему брату — геологу, конечно. Или маркшейдерятам…
Дальнейшее Кешка помнил смутно. Кажется, сперва у него над головой закачались матовые пузыри люстры, потом что-то с грохотом полетело. Кажется, Антон что-то такое орал сорванным петушиным голосом. Кажется, советовал ему не споткнуться на ступеньках…
На улице Кешка потер ушибленную ногу, ощупал рукой лицо. Припухлости вроде не было, но челюсть и скула ныли. Кешка сплюнул в сугроб и пошел в сторону гостиницы, осторожно ступая на поврежденную ногу. Остановился, проверил внутренний карман пиджака. Пачка была на месте.
«Ничего, ничего, — мысленно говорил он себе — Не зря от тебя Тамара-Валя укатила… Спи спокойно, друг Тоник, Кешка Бабич найдет выход, Кешка не пропадет…»
Было зябко, ныла скула, в правом колене стреляла боль, а до гостиницы было далеко.
Прохожий
Киреев разливал из закопченного ведра в миски уху, когда из темноты к костру вышел человек. В кронах лиственниц погуживал ветер, в низине шумно плескал ручей, к тому же взгорок сопки был оплетен зарослями мха, потому никто не услышал его шагов.
— Добрый вечер, вернее, ночь, — сказал человек.
Киреев, Хомяков и Ваня разом повернулись к нему и разом ответили на приветствие.
Высокое пламя высветило пришельца с ног до головы, но в медном свете огня сразу было не разобрать, стар он или молод. Однако здороваясь, он снял лисью шапку, и, когда снял, надо лбом взблеснула седина.
— Ушицы с нами, — предложил Киреев.
— Спасибо, не откажусь. Я издалека ваш огонь заметил, а то уж хотел свой разводить: с утра без привала иду, — сказал тот и стал стягивать со спины объемистый рюкзак и ружье.
Ваня, сын Киреева, поднялся, уступая ему место на разлапистых ветках стланика, высоко настеленных у костра, взял свою миску и пересел на трухлявую лесину. Пришелец опустил в мох рюкзак, повесил на ближнее дерево ружье, присел на пружинящие ветки и вытянул к огню ноги в болотных сапогах, с которых еще стекала вода, — видно, долго брел по ручью, прежде чем свернул к костру.
— Старатели? — спросил он, беря из рук Киреева миску с дымящейся ухой.
— Они самые, — ответил Хомяков, пододвигая ему хлеб. — От самого вечера стараемся насчет ушицы, ведро хариуса расстарались.
— Выходит, есть рыбка?
— А чего ж не быть, когда мы здесь второй день? — усмехнулся Хомяков, — Вот помоем месячишко, после — лови тину, рыбак.
— Да портит ваше золото реки, — сказал незнакомец, отхлебывая из ложки горячую уху. — И тайгу, и реку портит. Столько рощ прекрасных бульдозерами снесли.
Киреев с Хомяковым согласились: что портит, то портит, но ничего не поделаешь, мыть-то надо.
Все стали есть уху. Киреев спросил у незнакомца, кто он и куда идет. Тот ответил, что зоотехник и идет в оленеводческую бригаду, километров сорок прошел, и еще, шагать не меньше. А Киреев стал рассказывать, что у них, на приборе авария: лопнула труба, и бульдозерист потопал пешком на стан, чтоб привезли сварочный аппарат, поэтому они и загорают у костра.
Ваня в разговоре не участвовал; к нему не обращались, ни о чем не спрашивали. Он ел себе уху и слушал. На его долю вообще больше выпадало слушать: в школе — учителей, дома — мать, здесь, в артели, куда отец взял его с собой на летние каникулы, тоже больше приходилось слушать старших. Хотя кончил он шесть классов, хотя и бульдозер научился водить, и золото умел отбить с решеток не хуже других, но его все еще считали мальчишкой и обращались как с ребенком. Исключая, может, Хомякова. Но Хомяков был как бы родным своим человеком. Сколько Ваня помнил, их семья всегда жила в соседях с Хомяковым. Он был давний друг отца и много лет вместе с отцом промышлял в старательских артелях золото.
Ваня ел и слушал, как отец рассказывал про аварию на приборе. Не спеша рассказывал: отхлебнет из ложки, прожует, проглотит, потом скажет несколько слов. Опять поднесет ко рту ложку, проглотит, еще скажет.
Отец у Вани был человек спокойного, ровного характера и, как говорил Хомяков, «во всех смыслах положительный». «Ты с отца пример бери, — не раз поучал он Ваню. — Он во всех смыслах положительный, правильный во всех смыслах». — «А в каких смыслах», — усмехнулся Ваня, нажимая на эти самые «смысла». «Ну, во всем жизненном направлении, — пояснял Хомяков, — А я вот, к примеру, неправильный, на меня равняться нельзя».
Хомяков запивал, знал за собой этот грех и в трезвом состоянии осуждал его. В промывочный сезон он держал себя строго, зато уж зимой отводил душу: отмечал без пропуска все до единого праздники, новые и старые. Новый год у него растягивался с 31 декабря по 14 января, включая рождество, затем следовал разгром немцев под Сталинградом, потом День Советской Армии, 8 Марта, пасха, Первое мая… Ванина мать не любила его за это и не раз, напустив на себя строгость, выговаривала ему за баян и пляски, что, бывало, неделями не стихали за стеной. Хомяков никогда не обижался, а, смеясь, говорил матери: «Варюшка, от тебя ли я все это слышу? Ну, скажи по совести: кабы не я, разве бы женился на тебе Киреев? Он два года признаться не смел. Помнишь, как я сватом ходил к тебе, в тот барак, где девчонки вербованные жили? Я в барак, а Петюня — от барака ходу. Помнишь, я его поймал и привел?» Тогда мать тоже улыбалась, отвечала ему: «Спасибо, Степа, что осчастливил. Но что, если бы другая с этими четырьмя гавриками крутилась? Вот бы я царевной жила?» — «Не смей, Варюшка, не смей, — серьезно говорил Хомяков, — Дети — цветы нашей жизни. Каждый человек род продолжать обязан».
Случалось, что Хомяков, будучи навеселе, и Ване втолковывал нечто подобное:
— Ты, Ванюха, в одном на отца не походи: по части стеснительности, а то в холостых задержишься. А кто за тебя киреевский род продолжит? У Вас три пигалицы растут. Они не продолжательницы, ибо род от мужчины идет. Есть у вас в классе девчонки симпатичные?
— Больно они нужны, — краснел и супился Ваня. Хомяков смеялся и говорил Ваниному отцу, что сынок весь в папашу: при слове «девчонки» буреет, как дикая малина в лесу. Ванин отец отмахивался от него и просил не заводить глупые речи.
Сейчас Хомяков расправлялся с рыбой, оставшейся в миске после выхлебанной юшки, и помогал Ваниному отцу в разговоре. Интересно у них выходило: как только отец умолкнет, подает голос Хомяков. Как бы паузу заполняет. Получался беспрерывный рассказ. И все о той же поломке.
— Вторая смена коту под хвост летит. — Это Ванин отец.
— Прошлую ночь колоду латали. — Это Хомяков.
Отец прожевал, проглотил — и опять:
— Был бы автоген — в два счета подварили бы. А так шлепай за ним черт-те куда.
Хомяков продолжает:
— Еще вопрос, как Фомича поднять.
Отец поясняет:
— У нас шофер, Фомич. Если заснул, хоть над ухом стреляй, — трупом лежит.
Хомяков проглотил кусок рыбы и добавляет:
— Ценный человек во всех смыслах.
Отец не соглашается:
— Не ценный, а проворотливый.
Хомяков не спорит:
— И я о том же. При нашем Фомиче председателя артели не надо. Он черта с чертенятами из пекла достанет. Помнишь, с бульдозером?
— Как не помнить? — улыбается отец.
Ваня понимал, почему отец с Хомяковым так разговорились. Обрадовались новому человеку. Не будь его, поели бы молча и спали возле костра, пока не придет машина. Теперь же, пока не придет машина, будут говорить и говорить. Чего доброго еще и про бульдозер разболтают. Ну вот, так и есть.
— По сей день не пойму, как он разнюхал, — сказал отец.