Страница 71 из 75
— Это… Это все беспредметно. Мне больше нечего вам сказать, — отрезала она, полезла в сумку, достала какой-то листок и подала Дорофееву. — Вот. Тут адрес Антона, это под Архангельском.
— Благодарю! — с раздражением произнес тот. — Несерьезно это все. Какой-то несусветный инфантилизм.
…Может, и не стоило этого говорить, да что теперь! Разговор все равно не получился… А красотка занята только одним — как бы самоутвердиться.
— Да. Инфантилизм! — теперь уже назло ей повторил он. И жестко добавил: — Детский трусливый эгоцентризм. Бежать от мамы… в солдаты. Возможно, ему от службы в армии будет только польза. Но все эти тайны… Смешно.
— Да что… Да как же вам… — голос Наташи дрожал, губы сжались и побелели. — А если — не от мамы? Если — не только… Вот именно, что — польза! Да в армии, по крайней мере, без вранья! Там — люди, просто — люди, а не… не светила, преуспевающие дельцы! Чиновники от науки! У которых на всё — двойной стандарт! Ладно. Я пойду. Извините.
Она шагнула в сторону, но Дорофеев поймал ее за руку, удержал.
— Нет уж, теперь подождите! Договаривайте, раз начали. Насчет дельцов — это что, Антон так считает?
Наташа вырвала руку, но все же остановилась.
— Нет! — почти выкрикнула она, глядя на Дорофеева в упор. — Это я так считаю. Я! Вам легче? Отлегло? А Антон… Он к вам так относился, а оказалось… вы оказались…
— Черт побери! Да кем это я оказался?
— А то, что ему звонила ваша эта… знакомая. Альбина Алексеевна.
— Антону? Зачем?!
— Вы же там красовались по телевизору насчет высших материй. «Совесть ученого»! Ну, она и увидела. Позвонила, попросила встретиться.
— Так…
— Мы с ним ходили. Вдвоем! Вот уж гадость. Антон был… ну просто убит, я видела. Хоть ей он, конечно, сказал: все она врет!
…Затем Дорофеев узнал все по порядку: как он соблазнил несчастную Лялю, как мерзко обманывал с ней мать Антона, клятвенно обещал непременно жениться, но приказал, чтобы Ляля сперва избавилась от будущего ребенка. Она поверила, сделала смертельно опасную операцию, а Дорофеев подло сбежал, бросив ее больную, без средств к существованию. А потом, когда она, себя не помня, чуть не попала под суд и обратилась к нему за советом — только ведь за советом! — стал трусливо прятаться. В результате она осталась без работы, рухнувшая личная жизнь тоже не складывается. И не сложится! И естественно: несчастная женщина никому уже не верит, всех считает подлецами! А тот, кто в этом виноват, благоденствует, трусливый сладострастник. Выходит, подлость и ложь могут пойти на пользу? Да? Правда? От них люди процветают и выступают по телевизору.
Она, Ляля, уж этого так не оставит, будьте спокойны: напишет на студию!
— Антон на нее наорал, вообще… да что там! А потом куда-то ушел, и два дня его не было, — Наташа отвернулась.
Дорофеев молчал. Все это было чудовищно. Как в горячке. Нет, как в скверном романе.
— Поразительно… — сказал он наконец, заставил себя сказать. — Неужели Антон все-таки поверил? Что там есть — хоть какая-то! — правда!
— А там неправда?
Он не ответил.
— Как бы там ни было, вы погубили человеческую жизнь! — горячо сказала Наташа. — Вы ведь обещали жениться? Или нет? И… чтоб ребенка… убить?
— Да поймите вы! Ведь вранье же все! Все кверх ногами! Это произошло при чрезвычайных обстоятельствах, и я не обязан никому ничего объяснять. Но… иначе было нельзя… а, главное, в таких отношениях всегда своя этика, особая… — Он не ей отвечал — сыну.
— Нету такой этики, чтобы врать и предавать!
Дорофееву часто снился один и тот же сон: он догоняет поезд, догнал, вцепился в поручни, а подтянуться не может, нет сил. Сейчас он чувствовал такое же бессилие. И безнадежность. Все, что произносит Наташа, — не правда, не настоящая правда, кажимость. На самом деле все куда сложнее и… гораздо проще. Но ее он в этом убедить не сможет, да что ее… Поймет ли сын? Для того чтобы понять все правильно, им надо прожить на свете еще по крайней мере лет двадцать. И стать… А кем стать? Хуже, что ли, циничнее? Или, может, все-таки шире, умнее и терпимее? Без сегодняшнего экстремизма? А взамен… Да. Вот она где тебя настигла, Всеволод Евгеньевич, эта пресловутая проблема «отцов и детей», эта в зубах навязшая некоммуникабельность! И тут не шутки, не «ужасный» конфликт с родителями, можно или нельзя слушать джаз, носить или не носить узкие брюки и галстук с обезьяной, как это было в твоей юности. Здесь без дураков: в их глазах ты, Дорофеев, мелкая сволочь, которая даже советовать не имеет права. И поди опровергни! Ничего не докажешь, хоть удавись! А они будут совершать свои идиотские поступки.
…Она что-то еще говорила, гневное и справедливое.
— Ну, хорошо, — устало сказал он, — я мерзавец… Но все-таки почему — именно в армию? Дома плохо, нельзя жить. Я — тоже… Предположим. Но почему не в другой университет, в другой город? В Тарту? В Москву, наконец? Вместе с вами. Почему в армию?
— Я уже объясняла — почему, — прищурясь, процедила Наташа. — А еще… Антон — ваш сын. Ваш! Хоть и в тысячу раз честнее и лучше! А все равно — ваш. Мать ему жалко, других… тоже жалко. А выбрать… Вы всю жизнь от всего в свою науку прячетесь, а он — вот…
Она вдруг сморщилась и, резко повернувшись, пошла по дорожке прочь.
Стоя на площадке лицом к заднему стеклу, Дорофеев напряженно смотрел, как отодвигаются, одновременно смыкаясь, становясь открыточными, Марсово поле в кустах сирени, памятник Суворову на цветочном коврике, а на заднем плане громада Инженерного замка и буколические кроны старых деревьев в Михайловском саду.
Трамвай взбирался на горб моста, и, глядя на эту сотни раз виденную картину, Дорофеев изо всех сил безнадежно пытался вызвать в себе привычное ощущение покоя и гармонии. Вместо них были только давящее бессилие и полная неспособность хоть что-нибудь почувствовать, точно то место в душе, которым чувствуют, плотно забито сырыми осиновыми чурками. Кое-где они безнадежно и дымно тлеют, чадят, но нет силы, которая заставила бы их полыхнуть.
К тому же навалилась головная боль, ломило висок, и за ухом, и дальше к затылку. И никаких желаний. Одно, впрочем, имелось — остаться одному в пустой квартире, лечь и закрыть глаза. И чтобы прохладно. И темно. И тихо.
Пока что было нечем дышать, свет, этот сумасшедший свет резал глаза, а голову рвал назойливый голос остроносого старикашки в выцветшей добела гимнастерке с кальсонными пуговицами. Старик сел в вагон на той же остановке, что и Дорофеев, и с тех пор болтал, не закрывая рта. Два его спутника, немолодые мужики с застывшими сизыми лицами, хмуро смотрели в окно, не обращая на хрычишку никакого внимания. Ехали все трое явно с рыбалки, удили, небось, где-нибудь тут же неподалеку, на набережной, каждый имел в руке полиэтиленовый мешок с рыбьей мелочью. У суетливого деда (это Всеволод Евгеньевич еще на остановке заметил) улов был куда больше, чем у приятелей, тем не менее они его явно презирали, а старик вел себя заискивающе, изгилялся: травил одну за другой какие-то байки и сам же первый хохотал, повизгивая и запрокидывая голову.
В данный момент он с азартом докладывал, как ходил, гад, на охоту, и в лесу, мол, он никого не боится, ни, гад, рыси, ни там волков, ни хоть медведя. А вот только, конечно, лося.
— Убьет, гад, не посмотрит! — захлебываясь от восторга, кричал старик на весь вагон.
Слушатели железно молчали, а Дорофеев корежился, чувствуя, как в виске что-то тоненько дрожит и дергается, точно в больном зубе.
— Гон у их! Гуляют, значить. Двое передерутся из-за бабы, из-за лосихи, ну? — Старикашка вдруг закрутил головой, да так, что, казалось, шея вот-вот вывинтится из просторного ворота гимнастерки. — Они это, гад, подерутся, один другому навтыкает, а с ей, значить, в кусты. Любовь крутить. А этот остался, злой, как все равно Гитлер. А как же? Морду, гад, начистили, бабу увели, а у его — шишка! Он на всех, зверюга, и кидается, злость, гад, сорвать…