Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 75

Так и не вышла Полина в огромные начальники. Что ни делается, то к лучшему, верно ведь?

Да где же он, Женька-то? Сколько можно табаком травиться?

Полина встала и отправилась на кухню. Так и есть — полно дыму, вон животные в клетке аж мечутся. Называется: «творческий процесс». Евгений за столом, бледный какой-то, жеваный. И злющий: вошла, даже не посмотрел. И пес, конечно, тут же, лежит рядом, дышит отравой.

Полина открыла форточку. Теплый влажный воздух пах почему-то паровозной гарью. Издалека, с шоссе, доносился грузный и монотонный шум тяжелых автомашин. Зашипели колеса — по проспекту воровато бежал не то слишком ранний, не то запозднившийся троллейбус. Вид у него был неопрятный и пришибленный, даже дуга вбок, точно у пьяного.

Полина покосилась на Евгения: не пишет. Дожидается, когда она уйдет. Сидит, насупился, рожа упрямая, глядит в свою бумажку, а там три строки, и те перечеркнуты, а рядом нарисован кот с большими усами.

— Ну, чего? — спросила Полина. — Как успехи в творчестве?

— Блистательно. — Головы так и не повернул.

— Кофе сварить?

Не ответил. Отпихнул листок и поднялся. Подошел к раковине, взял из сушилки стакан, налил из-под крана воды и выпил. Сказал, что собаку перед работой выводить не надо — они недавно ходили. Потом тут же, у раковины, стал читать стихи. И все незнакомые. Говорил будто с трудом, губы кривились, голос звучал глухо. Полина постояла, послушала, потом осторожно присела на край табуретки.

У Полины аж горло стиснуло, до того почему-то сделалось вдруг его жалко…

Она сидела, не двигаясь, замерев, а Евгений все говорил. С улицы вдруг ворвался крик воробьев, проснулись на карнизе и заверещали враз, хором.

Он замолчал. Смотрел на Полину, ждал чего-то. Лицо странное — не то злое, не то печальное, испуганное даже. У него никогда не поймешь.

— Здорово, — сказала она, — нет, правда! Мне лично так очень даже понравилось. Эти лучше, чем раньше. Ты у нас, Женечка, молодец.

Евгений приподнял брови, усмехнулся:

— Понравилось, говоришь? Молодец? Ну, спасибо, ну, утешила. «Лучше, чем раньше»…

И вдруг прошипел, дергая ртом и бледнея:

— Это Мандельштам, ясно тебе? Не слыхала про такого?

И рванулся в переднюю. С грохотом упала табуретка, на секунду притихли под окном воробьи. Тоффи вскочил и побежал было следом, да не успел — хлопнула дверь.

Стоя возле стола, Полина слышала, как загудел лифт. Она провела рукой по лбу, поправила волосы. Потом взяла пепельницу и выбросила окурки. Хотела выкинуть и листок с котом, да передумала, отложила.

Крысы суетились в своей клетке. Накрошила им булки, налила в розетку воды. Дала кусок хлеба с маслом Тоффи — отвернулся. Ушел под стол и лег.

Небо за окном было уже голубым, остервенело орали воробьи. В соседней квартире, видно, открыли окно — отчетливо слышалось радио. Голос диктора звучал бодро и празднично.

Она вернулась в комнату, отдернула занавески. Крик воробьев стал еще яростнее. Внезапно они сорвались с карниза и всем скопом, тучей, пронеслись мимо балкона.





Ровно в семь пятнадцать Полина вышла из дома.

Цветные открытки

Но в плеске твоих мостовых

Милы мне и слякоть, и темень,

Пока на гранитах твоих

Любимые чудятся тени,

И тянется хрупкая нить

Вдоль времени зыбких обочин,

И теплятся белые ночи,

Которые не погасить.

I

Дорофеев полежал еще минут пять, в подробностях обдумывая план предстоящего дня. В купе было полутемно. Мерно позвякивала в пустом стакане ложка. Сосед, как ни странно, тихо и ровно дышал, лежа на спине. Дрых, негодяй. Выражение лица его было умильно-младенческим, и не поверишь, что всю ночь этот тип оглашал вагон взрывами храпа. Дорофеев сперва пытался бороться: цокал в темноте языком, зажигал и гасил ночник — храпун испуганно затихал, но туг же заводил с новой силой. Чертыхнувшись, Дорофеев повернулся к степе и вдруг заснул.

Сейчас, покончив с планом, он приподнялся на локте и поднес руку с часами к окну — там, между опущенной с вечера шторкой и нижним краем, имелась небольшая щель. Все точно, до Ленинграда — ровно час.

В Ленинград Дорофеев ездил только в двухместном купе — расход невелик, а для душевного равновесия и самоуважения обязательны две вещи: посильный комфорт и точный, заранее составленный план действий на день. План избавляет от унизительной необходимости суетиться, спешить, подводить кого-то, опаздывать, а потому — непременно волноваться и ненавидеть себя за бестолковость. Дорофеева всегда раздражали люди, которые торопятся, те, кто не умеет организовать свое время, — серьезный и малоприятный для окружающих недостаток.

Стараясь не разбудить соседа, Дорофеев поднялся и пошел мыться, а когда вернулся, поезд уже лихо отшвыривал частые пригородные платформы. День, похоже, намеревался быть жарким, небо в дымке, у дачников, скопом выгружающихся из встречной электрички, потный, распаренный вид. Это — в восемь утра! И собака, уныло трусящая вдоль полотна, тяжело вывалила язык. Трава сухая и пыльная, а в Москве, уезжали, моросило.

Поезд проскочил Колпино. Дорофеев сидел, обдумывая: стоит ли сейчас, сразу, звонить Инге. Решил не звонить — начнутся уговоры немедленно приехать, а он наметил: завтра. А сегодня — Петергоф, что бы там ни бубнил Володька Алферов.

За окном уже двигался город. Дорофеев не спеша убрал в портфель дорожный несессер, футляр с очками, журнал, который читал перед сном. В коридоре толпились загодя собравшиеся пассажиры, в пиджаках, с чемоданами. Сосед тоже не выдержал — простился, взял портфель и ушел. Типичный провинциализм — будто все они едут до полустанка, где поезд стоит полминуты. Ленинград, хочешь не хочешь, постепенно делается провинциальным городом. Дорофеев надел пиджак только когда, когда мимо окна, замедляясь, поехала платформа. Поезд остановился. Дорофеев неторопливо и тщательно пригладил волосы, положил на столик десять копеек за чай и через опустевший вагон вышел на платформу, кивнул на прощание проводнице.

Народу на перроне было немного — «Стрелу» встречи, не принято. Зычно выкрикивая старорежимное «поберегись!», пробежал носильщик, толкая перед собой тележку. На ней громоздились щегольские чемоданы пестрыми наклейками и сумки из «Березки». Прошла высокая, худая девушка, держа перед собой, как свечу, алый тюльпан. Дорофеев брел по платформе, высматривал Володьку: не иначе проспал, поспать — это он любит.

Впервые за последние четыре года Всеволод Евгеньевич Дорофеев приехал в Ленинград не в командировку, а по личным делам. Неделю назад позвонил Володька Алферов, школьный приятель, сказал, что решили в кои веки собраться классом, — в этом году, как-никак, тридцать лет со дня окончания. Собираются у Марка Соля, у того, плюс ко всему, еще юбилей — первое пятидесятилетие в классе.

— Соль ведь у нас этот… второгодник, помнишь? А мне оргкомитет поручил доставить столичную штучку — профессора, обеспечить, короче, твою явку. Будешь высоким… там… гостем, а то, говорят, зазнался, никто тебя не видел последние сто лет…

Что поделать — Володька был прав, почти ни с кем из класса Дорофеев действительно не общался лет, по крайней мере, двадцать, а уж последние четыре года, с тех пор как переехал в Москву, — точно ни с кем. С Володькой встречались, когда тот изредка наезжал. Останавливался Володька всегда у Дорофеева в Сивцевом Вражке, а сам Всеволод Евгеньевич, бывая в Ленинграде, предпочитал гостиницы — комфорт, свобода и никого не стесняешь. Но в этот свой приезд обещал — к Алферову, уж больно тот напирал и бил на жалость; только что развелся, один, как проклятый, пустая квартира, а гостиницы летом все равно не достанешь.