Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 73

Сегодня на столы мечут тяжелые серебряные блюда с едой: тут и кабанье мясо жареное, и лебеди вареные, так искусно убран­ные в перья, что кажутся живыми, гут и лососевое мясо кусками, пироги, ватрушки, грибы, моченые ягоды. И конечно, хмельное пи­во. Его вносят слуги в атласных рубахах, разливают в деревян­ные ендовы", подают на столы.

Среди гостей наиглавнейший мастер — венецианец Аристотель Фиоравенти. Он в Москве живет три года и посажен на большое место рядом с великой княгиней Софьей. Около нее два сына — Андрей и Петр. По правую руку от Ивана Васильевича — зодчий Солари, затем три брата из Венеции — Антон, Петр и Марк. Насу­против них сели мастер Асевиз из Медиолана и пушечный мастер Дебосис из Флоренции.

За малым столом рудознавцы, серебряных дел мастера, лека­ри, пушечники, есть даже органных дел мастер.

Более всего тут итальянцев, народ этот, в отличие от степен­ных бояр, чинных князей,—шумливый. Захмелевши, венецианцы громко и наперебой хвастаются своим мастерством, обещают раз­рушить все плохо построенные здания Москвы и возвести новые, невиданной красоты. Княгиня Софья не успевает переводить их речи. Боярам, радеющим старине, эти разговоры не по нутру, и они сидят хмуры. Да и великому князю хвастовство это начинает надоедать, но он терпеливо слушает. Что поделаешь — гости.

В разгар обеда вошел дьяк Курицын, что-то шепнул на ухо ве­ликому. князю. Тот встал и, обращаясь к жене, сказал:

—     Пусть простят меня дорогие гости, но я должон их покинуть. Умирает государственный муж и зовет меня к себе. Скажи им, Софьюшка, и гуляйте без меня.

Князь вышел, а по гридне шум: «Кто умер, когда, где?»

—     Совсем плох дьяк Василий Мамырев,— тихо говорит Софья.

По гридне шум еще более: «Мало ли хворых дьяков у нас? Ра­ди каждого бросать именитых бояр, князей, гостей — виданное ли дело?»

А великий князь, сидя в возке, думал: «Уходит из жизни че­ловек, который боле для Руси пользы сделал, чем все князья и бояре, что остались сейчас в гридне. Только себе князь может при­знаться, что Мамырев подал ему мысль расправиться с Ахматом без кровопролития, он один, мудрая голова, знал все, что творит­ся на рубежах Русской земли. Дьяк Федор Курицын — мудрейший и грамотнейший муж Москвы, но тот — книжник, годен для со­ставления грамот, для поездок в иные страны. Василий же из Мо­сквы никуда не выезжал, но, словно ведун и волшебник, знал все и о всех. И всякую беседу он начинал так: «А ведомо ли тебе, госу­дарь...» Крымское посольство подготовил он, он же указал на Беклемишева как на самого нужного для этого дела человека. Чем дышит Менгли хан, король Казимир, казанский хан и хан ногайский, о чем думает султан турецкий—все знал Васька Ма- мырев Ничего не просил, ничего не требовал, работал, кажется, и день и ночь. Посла на дворе еще нет, он еще только, на Москву идти собирается, а у дьяка Мамырева уж готовы для него грамо­ты, и совет князю дан, как посла встретить, что ему дать, что ска­зать. Да, уходят старые, верные слуги, а молодых мало, ой как мало».

В Сергиевом монастыре, что у Троицы, князя встретил игумен, провел в сухую, светлую, побеленную известью, келью. Дьяк ле­жал на широкой лавке, под голову высоко подложены сенные по­душки. Нос у дьяка обострился, лицо покрылось восковой блед­ностью, бородка, вечно всклокоченная, сейчас приглажена.

—     Впервые вижу тебя, дьяче, на ложе,— сказал князь, приса­живаясь на поданную скамью.— Думал я, износу' тебе не будет. Давно ли бодр был.

—     Прости, что потревожил, государь, последнее слово тебе сказать надобно.

—     С преклоненною главою выслушаю, дьяче. Много ты для русских людей добра сделал.

—     А ты?—Взгляд у Мамырева стал колючим, злым,—Говорят, с иноземцами пируешь, Москву третьим Римом назвал. Скоро сов­сем своих людей в кремле выведешь —с кем княжить-то будешь?

—     Люди, коих я к себе позвал, Москве зело надобны. Ты сам мне об этом не раз говорил.

—     Иноземцы золота ради к тебе едут, а ты им душу отдаешь. А людей русских, кои государство твое возвеличили, от себя отри­нул, злом за добро им платишь.

—     Как это — злом?

—     А так. Боярин Беклемишев для тебя, казалось, невозможное совершил — союз Крыма тебе привез, впервые за все время Моск­вы стояния, а ты его в темницу бросил.

—     Никита выпущен, дьяче, он снова мне служит.

—     Чем же снова ты ему отплатил за это? Спесью княжеской. Княжну Катерину, которая любила его более жизни, в монастыре заморил, городок Алексин, как отнял в ту пору, так и не отдал. И теперь Никита получает от тебя в год меньше, чем какой-нибудь муроль за неделю. Он по-прежнему вдов и беден, и помыкаешь ты им...

—     Но он мне служит же...

—     Да не тебе он служит, он родной земле служит. Потому и не ропщет

—     Ранее ты со мной так смело не говорил. Боялся?

»





—     Не за себя. За дело боялся. Ты бы под гневную руку голову мне снес, а кто советами тебе помог бы? Я вот ухожу, дьяк Кури­цын тоже стар — кто иноземные дела вести будет? По моему сове­ту послан был в Бахчисарай юноша, малец совсем, но сколь важ­ны были дела его. Другому, умудренному жизнью боярину столь­ко не свершить. Я бы свои заботы, не оглядываясь, отдал в его молодые руки, а где он? Ты даже спасибо ему не сказал. Не родо­вит, не сановит. Благо, что не выпорол по ошибке, как было с Бек­лемишевым.

—     Руки не доходят, дьяче...

—     Потому и не доходят — не тех людей около себя ставишь. Погоди, если не тебе, то сыну твоему плакать придется с родови- тыми-то да латиняками. Русскому граду — русским надлежит быть, а не Римом Третьим...

—     Да что тебе, дьяче, Рим этот дался! Попы сказали, а ты...

—     Не попы! Не ты ли орла двуглавого на московский насест посадил! Я еще не знаю, как бы дело на Угре обернулось, если бы ватага хану хвост в Сарае не прижала. А ты только и додумал­ся меня к ним послать да посмотреть, чтобы они тебе лиха не сде­лали. Где тот атаман, что в самом сердце земли Ахматовой не убоялся тебе на подмогу стать? Не знаешь! А я бы ему удел кня­жеский дал, и он бы с такой ратью самым верным твоим воево­дой был.

—     Холопа князем?

—     А ведомо ли тебе, государь, что атаман сейчас не холоп? Он у князя Соколецкого дружину водил и сыном побочным ему при­ходится.

—     Да ты-то откуда это знаешь?

—     А ты у Никиту Чурилова спроси. Да что там Никита! Ты и его забыл. Тебе любой щеголь из Венеции дороже Чурилова.

—     Не думал я, дьяче, что ты так не любишь меня.

—     Не сладко правдивые речи слушать? А ты и меня в поруб брось. Ну, повели! Повели! — Дьяк последние слова прокричал с хрипом, потом надрывно закашлялся, на губах появилась пена.

Князь подскочил к нему, взял за руку и горячо проговорил:

—     Прости меня, Василий сын Мамырев, прости. Людей, тобою названных, я возвеличу, землю и людей русских в обиду не дам.

—     У одра моего смертного поклянись,— тихо прошептал дьяк.

—     Клянусь!

—     Да простится тебе. Аминь. — Мамырев вздрогнул, вытянулся. Затих. Князь положил руку его на грудь, она плетью упала на лавку.

Иван позвал игумена и сказал властно:

—     Похорони его, святой Отец, по большому уставу. Плиту над­гробную положи из мрамора и высеки надпись.

—      Какую, государь?

—      А вот какую: «Месяца июня в пятый день, с субботы на не­делю преставился Великого князя дьяк Василий Мамырев и по­ложен у Троицы в монастыре за церковью против Никонова гроба, а жил лет 60 без двух месяцев, а в диачестве был 20 лет без осми месяцев, а именины его в апреле 12 Василия Парийского».

—      Все сделаю, государь.

И лег дьяк Васька Мамырев рядом с богатой могилой патриар­ха Никона по правую руку. Слева, так видно быть судьбе, темнела зеленая гранитная плита, на которой коротко выбито: «Княжна Мангупская. Упокой, господи, ее душу».

Андрейка стал совсем рослым парнем, и уж девицы заглядыва­ются на него. И статен, и красив, и весел: песни поет, на гуслях играет — заслушаешься. И по званию известен — подручный у са­мого мастера литейного дела Альберти.