Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 59

Неизвестный затихает, в нём снова свершились какие-то перемены. Он поворачивается на бок, пристраивает больную руку на животе и опирается на локоть другой руки. Глядя на Лесю холодно, едва ли не злорадно, решительно улыбается:

— Ну, что же. Если так, я скажу вам всё. Действительно, так будет лучше. Пусть. Так мне и надо. А кроме того… я не хочу ни вольно, ни невольно вас обманывать. Вас.

Он тихо подчёркивает это слово, опускает глаза и, помолчав, с теми же опущенными глазами продолжает:

— Я не Гунявый и не Кавуненко. Не чекист и не адвокат. Я артист украинской драмы. Ни с какой политикой никогда не имел ничего общего. Жил так, как живут все актёры, артисты, то есть исповедуя трусливый нейтралитет к общественной жизни. Лишь бы аплодисменты, гонорар, цветы, рецензии, женщины и кабаки.

Голос ровный, безжизненный, впечатление такое, что он читает по книжке давно известную роль.

— Но я — артист украинской сцены. По твёрдому убеждению? Нет. Хотя называл себя украинцем. Однако, если бы дали больший гонорар на русской сцене, перешёл бы так же, как множество других. Не успел, разразилась революция. Ну, украинское возрождение, украинское государство, власть, патриотизм. Наверное, даже меня всё это как-то задело. Естественно, главным мотивом моих патриотических выступлений со сцены были аплодисменты и овации. Особенно против большевиков. Прославился.

Леся сидит, напрягшись, не сводя глаз с опущенного, сурово насупившегося лица.

— Но пришли большевики. Аресты, обыски, расстрелы. Мы не успели сбежать, то есть я и моя семья, жена и дети.

Он останавливается, и Лесе видно, как на щеках его мгновенно возникают два желвака — как у человека, который стискивает заболевшие зубы. И голос становится обрывистее, злее.

— Жену я… любил. Было, конечно, много всяческих флиртов и романов. Но жену любил искренне, глубоко. Подчёркиваю это специально. Так же, как и детей. Двое: девочка и мальчик.

Неизвестный снова замолкает, и снова на челюстях выпирают желваки. Молчит он ещё дольше, чем прежде. И с ещё большим напряжением продолжает:

— Я скрывался дома. Два раза приходили чекисты. Каждый раз я сидел и шкафу. Шкаф в стене, дверца не заметна, заклеена обоями. Тогда большевики были ещё неопытными, искать не умели.

И опять пауза, опять желваки. Рука судорожно мнёт краешек пижамы.

— Ну, пришли в третий раз. Поздно ночью. Я снова спрятался и шкаф. Двое чекистов. Пьяные. Стали обыскивать. Я стоял в шкафу и, по обычаю, мелко дрожал. От страха. Долго искали, допрашивали жену, ругались. Потом вывели детей в другую комнату. Жена и дети начали кричать. Я задрожал ещё сильнее и держался руками за одежду, чтоб не упасть. Детей, я слышал, связали и накрыли головы подушками. Чтоб не было слышно. Жена моя…





Неизвестный останавливается, молчит, хрипло продолжает:

— …жена моя была очень красивая. Чекисты начали… приставать к пей, обнимать, целовать. А потом… насиловать. Я слышал всё, шкаф находился в метре от кровати. Сначала жена кричала, отбивалась. Они заткнули ей рот платком. Я слышал, как они разжимали ей зубы ножом, били её, потом сия шли. Она выла через платок… отбивалась всем телом. Кровать стучала одной короткой ножкой. Слышал, как чекисты смеялись и рассказывали друг другу всё… Я мог выскочить, схватить их винтовку и убить обоих или… Но я стоял и дрожал…

Ещё одна судорожная, болезненная пауза. Леся до боли в ногтях сжимает подлокотник кресла.

— Так продолжалось больше часа. Потом они советовались, что сделать с женой. Решили убить — видно, сильно покалечили её. Спорили, кому убивать. Чтоб выстрел был не так слышен, накрыли ей голову подушкой и… тут же улеглись спать — такие были пьяные. Когда окончательно угомонились, я тихонько вылез из шкафа. Но один чекист проснулся. В ужасе я бросился на него и стал, не помня себя, бешено душить за горло. На кровати. Голова его лежала как раз на заголенных ногах жены, в крови и ранах. Второй спал как мёртвый. Этого я задушил. От ужаса. И сбежал. Второго чекиста не убил. На детей не посмотрел. На жену напоследок не глянул. Только видел её ноги…

Неизвестный молчит, мнёт кончик пижамы.

— Удрал к приятелю. Соврал ему, будто всю ночь где-то гулял. А утром сбежал из города. Попал в какое-то местечко с эшелоном красноармейцев. Прикинулся, что сочувствую большевикам, ругал украинскую власть, воздавал хвалу чекистам. Благодаря этим красноармейцам получил в местечке хорошую должность. О жене и детях старался не думать. И не думал. Пил, водился с женщинами и боялся, что узнают. Брал взятки с людей. Но узнал меня один еврей. Богатый. Думал, что он выдаст меня. Но не выдал. Наоборот, доверился мне. Хотел бежать с женой за границу. Были у него бриллианты с собой, да боялся брать. Обратился ко мне за помощью, чтобы я спрятал их у себя и потом, прихватив, бежал вместе с этой парой. Я согласился. Но сразу же донёс на еврея в Чека. Его с женой арестовали, нашли что-то ещё и обоих расстреляли. А бриллианты, как я и хотел, остались у меня. Я думал, никто не знал об этом. Но знал ещё один еврей, родственник расстрелянного. Он донёс. Меня арестовали. Но бриллиантов не нашли — я закопал их под домом. Допрашивали, били, грозились пытать огнём. Чтоб спастись от расстрела, я выдавал всех, кого знал, виноватых и невиновных, лишь бы числом побольше. А бриллиантов отдавать не хотел. И всё-таки меня должны были расстрелять.

Неизвестный какое-то мгновение молчит, всё так же не поднимая головы. Квитка чешется, мелко стуча ногой об пол.

— И вот, когда я поверил, что меня расстреляют, со мной что-то произошло. То трясся, плакал, целовал следователю руки и ноги (а бриллиантов отдавать не хотел!). А как поверил, всё стало другим. Впервые вспомнил ту ночь такой, какой она была. Всю, с самого начала и до конца. И особенно самого себя. Впервые разглядел себя как следует. Когда пришли за мной, я впервые испытал радость. Правду говорю, без, прикрас. Настоящую радость! Решил отдать бриллианты, но вовсе не для того, чтоб спасти себя. Не в оправдание говорю — так было… Но не успел. И они не успели. Как только меня вывели, поднялся тарарам, на местечко налетели поляки. Чекисты торопливо выпустили в меня три пули и бросили на дороге. Только ранили в руку. Поляки подобрали… Лежал четыре недели.

Рука, которая всё время мяла пижаму, затихает. Пальцы лежат устало, бессильно.

— И вот… та ночь перед смертью и эти четыре недели… не изменили меня, а… открыли самому себе. Особенно о детях не мог думать… без муки. Опять-таки не оправдываюсь, а… объясняю. Я снова решил не отдавать бриллианты. Выкопал их и часть дал одному украинскому старшине, чтоб он пробрался в Киев, нашёл моих детей и перевёз их ко мне за границу. Драгоценности были на большую сумму. Сам поехал в Варшаву. Жил там три месяца, всё ждал офицера. Он появился без детей. Вроде бы большевики его арестовали, отняли бриллианты. Ездил ли вообще? Теперь знаю, что нет. А тогда поверил. Он опять взял у меня часть бриллиантов и поклялся или погибнуть, или привезти мне детей. Мы договорились, что он привезёт их или в Варшаву, или в Берлин и что фамилия его будет Петренко. Снова я ждал в Варшаве шесть месяцев. Потом переехал в Берлин, думал, что он ждёт меня. Там видели его, по слухам, искал меня и уехал в Сербию. Я отправился за ним. Не нашёл. Снова вернулся в Берлин. Потом был в Чехии, Австрии, снова в Берлине. Всё гонялся за ним. Потом приехал в Париж. Мне уже не бриллианты нужны были, я хотел только узнать, был ли он в Киеве, живы ли мои дети. Только это. И, если он разведал, где они, чтоб дал адрес. Ничего больше. А он опять обманывал. Говорил, что адрес детей у него в той квартире, из которой он сбежал. Теперь-то я знаю точно, что в Киеве он вообще не был. Это всё.

Неизвестный ложится навзничь и закрывает глаза. Красный рубец на щеке становится ещё краснее, а лицо покрывается мертвенной серостью.

Леся сидит, нагнувшись вперёд, окаменев, с широко раскрытыми темносиними глазами. Губы её вздрагивают.