Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 63



У маминой подруги было двое детей. Они лежали в другой комнате, болели скарлатиной. Мы жили бедно, а больные мальчики не ели своих булочек и отдавали нам с Колей. Они только надкусывали их, мы же с Колей доедали.

И вот однажды, когда я проснулся, мать сказала, что Коля заболел.

Он лежал на полу и жалобно смотрел своими тёмными, добрыми, бархатными глазами и тихонечко стонал…

Я сказал:

— А… Это он прикидывается…

Мы всегда, когда хотели, чтобы мать давала нам побольше и посытнее поесть, по очереди «болели». Но Коля не «прикидывался»…

Пришёл высокий, красивый и солидный, в пенсне и с бородой военный врач.

Он осмотрел Колю и сказал, что у него скарлатина.

Колю уложили в постель. Он весь был красный и горячий…

Врач приходил несколько раз и грустно смотрел на Коленьку, давал ему лекарства, но лекарства не помогали.

На третий день, утром, Коля стал умирать.

Он очень любил маму и всё просил её не отходить от него. Мать наклонялась над ним, а он смотрел на неё мутными уже глазками и всё снимал у неё с волос на затылке какие-то «катышки».

Перед смертью он умылся, а потом попросил икону Козельской божьей матери, перекрестился, поцеловал её и снова лёг… И ещё он попросил, чтобы его положили на пол.

Его положили… Мать очень плакала, а Коля, чтобы она не плакала, даже сдерживался и не стонал… Так он её любил…

А отец сбежал… Он не мог видеть последних мук своего сыночка.

Коля умер ночью.

Как живой лежал он в большой комнате, и из его носика выглядывала прозрачная пена…

На пухленьких ножках были тёплые носочки и туфельки.

Я не верил, что он умер, мне казалось, что вот сейчас он встанет, откроет свои бархатные глаза под густыми и длинными, красиво изогнутыми ресницами и скажет: «А я буду хохленком!» Но Коленька тихо, как серебряный звон, лежал перед нами…

А потом его везли по городу на дрожках в белом, некрашеном гробу, а мы шли следом…

Равнодушно дымили трубы, проходили чужие, жестокие в своём равнодушии люди, а мы всё шли и шли за белым гробом Коленьки, шли и плакали…

Потом мы въехали на кладбище, и чужие люди опустили гроб Колечки в яму и засыпали землёй.

Крест на могиле братика, как и его гробик, был белый, некрашеный.

Потом, перед отъездом из Юзовки, мы пришли на Колину могилу попрощаться с ним.

Мама сильно плакала, а папа стал на колени у могилы, и из его глаз капали мелкие, мелкие слёзы, как осенний дождик, что сеял над нами…

Мы ехали обратно, и долго у нас за спиной не исчезал, всё виднелся крест над могилой Коленьки…

Ох, это не крестик, то Коленька протягивал нам вслед свои бледные дорогие незабываемые руки…

Как я потом корил себя, что был неласков с Колей, что иногда бил его… Как бы я теперь любил его, защищал от мальчишек и собак!..

V

Сёла, всё сёла… Иногда рудники… Но рудники — как быстролётные сны, милые и неповторимые… И шахты, клети, стволы, шахтёры, запах от угольной руды, рельсов — запах детства, и призрачное мелькание вагонеток, и «страдания», тонкий плач или буйный разгул золотых ладов под пьяными пальцами коногона, чубатого и отчаянного.

Отец работал на рудниках чаще всего чертёжником, иногда шахтёром, а в сёлах учительствовал, был и сельским писарем. Работал и землемером, а в основном — сельским адвокатом, писал селянам «прошения», начиная от волостной управы и кончая царём. Но об этом потом.

На Кавказе я заболел малярией, и она часто меня трясла.



Но ещё до малярии я каждый год по пять дней болел какой-то чудной болезнью.

Утром, после мутного и тяжкого сна, я просыпался вялый, сам не свой. Всё неслось перед моими глазами слева направо… Весь мир куда-то неудержимо мчался… Ходить я не мог, а лежать было мукой — это не избавляло меня от головокружения, хотя немного и уменьшало его… Я закрывал глаза, но и это не помогало… Я словно проваливался в какие-то пересекающиеся бездны, распадаясь на куски. Не мог ничего есть. Всё шло обратно… Часто меня тошнило…

На пятый день я просыпался без головокружения, но не мог быстро повернуться, особенно влево, а когда я это делал, то падал на землю… Приходилось поворачиваться всем телом медленно-медленно. Левая половина головы всегда была как в тумане…

Годовалого, меня поклевало стадо гусей. Служанка, оставив меня одного во дворе, пошла к хлопцам на улицу. Наверное, я лежал на правом боку. А гуси клевали меня, и всё в голову, всё в голову… Я не кричал… И об этом ничего не помню… Это со слов матери.

Вся левая сторона головы после нападения гусей была в шишках величиной с голубиное яйцо…

А в два года я до пояса обварился кипятком. Это я помню. Я стоял в низком коридоре, а за спиной у меня служанка поставила медный таз, полный кипятка. В это время по коридору проходил папа. Уступая ему дорогу, я сделал шаг назад и… уселся в таз с кипятком…

Будто сквозь кошмарный горячий туман вижу всё это… Папа быстро разрывает на мне чёрные бархатные штанишки, а мать рвёт на себе волосы и то поднимает, то опускает руки. Крика её я не слышал… Это было как во сне…

Затем — тьма…

Дальше — со слов матери.

Лечил меня наш третьеротский фельдшер Трофим Иванович.

Я обварился так, что остался последний слой кожи, за которым, если бы облез и он, — смерть.

Мать платила фельдшеру за визит тайком от бабушки по рублю ежедневно, а бабушка (тайком от матери) давала столько же.

Он подсыпал к моей мази какую-то гадость, которая снова вызвала воспалительный процесс, и я едва не умер.

Родители дали эту мазь на анализ врачу, и после анализа стала ясна причина, по которой я чуть не погиб. Фельдшера прогнали.

А ещё до этого бабушка, которая часто ругалась с матерью, желая дать ей понять, что значит любовь к сыну и тревога за него, взяла меня, закутанного в пелёнки (мама куда-то ушла), и сунула под кровать в тёмный дальний угол.

Мать чуть не умерла со страху, не находя меня нигде. Искала весь день, а я всё это время лежал на голом, холодном полу…

Мать потом никак не могла понять, почему я целых шесть месяцев непрерывно кричал, и она ничем не могла меня успокоить.

Ну конечно, это был ревматизм. На Брянском руднике, перед сном, у меня часто ломило ноги, и мама делала мне массаж, натирала ноги лампадным маслом или керосином, потом укутывала их тёплым шерстяным платком…

Да, мне повезло.

Перед тем как попасть в село, мы приехали в Харьков. Жили на Петинской улице, 110. Приют нам дал дедушка по матери. А деда по отцу уже не было в живых.

У маминого отца было две дочери и три сына: Клава, Нина, Лёня, Костя и Баня.

Дедушка часто выпивал, и тогда он становился буйным. Ужасно ругался с бабушкой и детьми, с мамой — тоже. На меня эти ссоры действовали как гроза без грома… Бесконечными молниями они опаляли мою душу… Так бывало часто.

Только мне казалось странным, что они все ругаются да ругаются, а не дерутся… Это было жутко — ожидание драки, наверное, с топорами и прочим.

Дрожа от ужаса, я всё ждал, когда же начнут драться… А они не дрались, только ругались… Комната наполнялась наэлектризованной бурей, разрывающей на части моё сердечко. Это — как перед выстрелом. Не так страшен выстрел, как его ожидание.

Все они, кроме моего отца, были отчаянные неврастеники. Все как туго натянутые струны, полные угрожающего звона, готовые вот-вот порваться…

Я бегал на улицу и на шумных, пёстрых тротуарах пел с мальчишками:

Только вместо «крик мести народной» мы пели: «крицместер народный».

Это был 1905 год.

Дядя Ваня учился в мастерской жестянщика, но мечтал стать машинистом. Ещё маленьким он пел:

Его мечта осуществилась.