Страница 62 из 63
Так говорила моя сознательность, а сердце кричало, и плакало, и билось о рёбра окровавленными крылами, как подстреленная птица.
И я страшно согнулся духовно, как поэт и как человек…
Это дало право С. К. сказать обо мне на поэтической секции: «Сосюра — уже смердящий труп».
Правда, товарищи, и даже Малышко (он иногда бывает хорошим), всыпали С. К. за меня.
А тот что-то бормотал, мол, сказал так для пользы литературы…
Но товарищи в переносном смысле сделали из С. К. «смердящий труп».
Это было ещё в эпоху «культа».
В Киев приехали русские писатели, и с ними — Назым Хикмет.
Это тоже было ещё при Сталине.
Хикмет попросил Малышко познакомить его со мной и при товарищах сказал мне:
— Я читал ваше стихотворение «Любите Украину» и никакого национализма в нём не нашёл.
После Сталина началось [оздоровление] литературной атмосферы.
Стало легче дышать и петь.
Но за несколько дней до разгрома Берии и его бандитов ночью звонок.
Звонил тот же, кто арестовывал жену:
— Зайдите в министерство. За вами приедет машина (с таким-то номером), вы садитесь в неё и приезжайте к нам.
Я вышел.
Машина с указанным номером уже ждала меня. В ней сидел один в чёрном. И я поехал с ним в Министерство безопасности.
Ещё до этого за мной ходила тень смерти. У неё были жёлтые штиблеты, светло-шоколадный костюм и бесцветное лицо налётчика.
В министерстве привёзший меня человек ввёл меня в один из кабинетов и исчез.
В кабинете находились двое в военной форме. Один стоял, а второй сидел за столом.
Я показал свой пропуск, и тот, что сидел за столом, взял его у меня и запер в ящике стола.
Ясно.
Мне сказали, чтобы я подождал.
Сижу, жду…
А они, эти двое, о чём-то оживлённо и весело говорят, кажется, о концерте, об игре артисток…
Мол, «жизнь уже летит мимо тебя, а ты, птичка, уже в клетке».
Долго я так ждал, а они не обращали на меня внимания, словно я — пустое место.
Очевидно, там, наверху, по прямому проводу просили согласия на мой арест одного человека, который простёр благовестную руку над моей головой и сказал:
— Сосюру не трогать!
И чёрная рука, уже подбиравшаяся к моему сердцу, чтобы сжать его смертельной хваткой своих острых, окровавленных когтей, скрылась во мраке…
Тогда был сделан такой шаг.
Входят двое в военной форме, рангом повыше тех, что подвергли меня «психологической пытке», и один из них сказал:
— Владимир Николаевич! С вами хочет поговорить министр.
Мы поднялись выше.
Вошли в кабинет министра.
Это был Мешик, потом расстрелянный вместе с Берией и другими претендентами на кровавую власть над терроризированным народом. Они хотели навалить Гималаи трупов к тем, что уже навалили… но… не вышло!
Мешик, когда я поздоровался с ним, предложил мне сесть.
Я сел.
Он смотрит на меня и молчит.
Я тоже молчу.
Мешик:
— Почему вы молчите?
— Я жду, что вы мне скажете.
Мешик:
— Почему вы не даёте в печать свои стихи? Вы что, протестуете против критики?!
Я:
— Нет, я не протестую. Стихи я пишу, но меня не печатают.
Мешик:
— Кто вас не печатает?
Я:
— Газеты, журналы и издательства. Я уже давным-давно сдал в «Радянський письменник» большой сборник стихов «За мир», но его до сих пор маринуют.
Меня, кстати, уже два года нигде не печатали и не позволяли выступать перед народом.
Тебе говорят «исправляйся», а не печатают, как же тут исправляться?
Смилянский правильно говорил, когда его били:
— Если шахтёр ошибся, его не выгоняют из забоя, а дают возможность исправиться там же, в забое!..
Мешик:
— К вам никто не приходил из националистического подполья?
Я:
— Нет! Наоборот. Мне присылали письма с угрозами.
Мешик:
— А как вы живёте материально?
Я:
— Не вылажу из ломбарда. Сдал вещей на 10 000 руб.
Мешик:
— Так вы напишите мне письмо о тех, кто вас не печатает. Завтра у вас будет наш товарищ. Вы передайте ему письмо ко мне и дайте переписать номера ломбардных квитанций.
Я попрощался с ним и вышел.
А тот, кто отобрал у меня пропуск и запер его в ящик письменного стола, с такой злобой и тёмной ненавистью в восточных глазах смотрел на меня, а его рука, рука палача, отдавала мне пропуск.
Не попрощавшись с ними, я вышел.
А через некоторое время та же рука, что сказала своим благовестным жестом: «Сосюру не трогать», вернула мне из заснеженной тайги мою жену.
Это было уже после разгрома Берии.
LXVII
Вечно будут сиять в веках звёзды легендарного Сталинграда, где начался грандиозный разгром синемундирных налётчиков, кровавых слуг тьмы человечества, которые хотели затмить наше солнце.
Вечно будет сиять в веках знамя победы, взлетевшее над пожаром фашистского Берлина, как багряная птица отвоёванного счастья миллионов.
Вечно сиять стягам народной власти над столицами вольных среди вольных, на Западе и Востоке, кому протянули чистую и добрую руку помощи миллионы красных победителей.
С вечным отсветом последнего взлёта мировой победы в сердцах мы живём и творим Коммунизм.
И никакие атомные и водородные грозы не остановят поступи миллионов на вершины всечеловеческого счастья. С каждым днём мы всё сильнее, а враги мира — всё слабее.
Это так. Ещё во время гражданской войны, юноша, красноармеец, попавший в плен белой смерти, сказал осатаневшим врагам (это было в дни агонии контрреволюции):
— Мы всё прибываем, а вы всё малеете…
Да. Мы всё прибываем, а враги всё малеют, и это уже не в масштабах бывшей России, а на всей земной планете.
И как-то немного неудобно на фоне грандиозных мировых событий говорить о судьбе поэта, который вышел из золотой Третьей Роты и снегами Красной Зимы шёл сквозь огневые контрасты грозы, что гремела над Отчизной, шёл и идёт с миллионами весны миллионов, с пятиконечной звездой на челе и в сердце.
Я — капля в багряном океане народной борьбы, и во мне, в его капле, отразилась вся его красота и величие, и во мне ревели его бури, когда он грозными валами шёл на вооружённый штурм крепостей старого мира, и во мне сияет он дивной красой в эти дни, когда идёт он на трудовой штурм старого мира во имя Мира и Коммунизма.
В клубе Совета Министров состоялось собрание актива советской интеллигенции, которое вели писатели.
Собрание было посвящено итогам работы XX съезда нашей партии.
Все с радостью приветствовали то, что гениально начертал исторический съезд победителей тьмы.
Было торжественно и празднично.
И вот выступает Корнейчук и в своей речи, между прочим, говорит:
— Зря критиковали Сосюру за стихотворение «Любите Украину». Ничего враждебного в этом стихотворении нет. Это проявление патриотических чувств поэта.
Я смотрел на лица, и все они слились перед моими глазами в одно туманное пятно от навернувшихся слёз.
Потом выступал Малышко, и тоже в своей речи — горячей и страстной, в которой его сердце от гнева на врагов народа задело своим огнём даже тех, кто ни сном ни духом к ним не причастен, он тоже сказал обо мне, что зря меня били, ни за что калечил меня Каганович…
И я от радости всё простил — и то, что кричал на меня Корнейчук, и статью Малышко против меня в «Радянській Україні», и всё и всем дезориентированным братьям, которые били меня так, что аж сердце гудело от ударов.
Вы же знаете, как у нас умеют бить!
Я всем прощаю и всех люблю.
Люблю даже Н. и С. К.
Но больше всего я люблю свою Донетчину и Третью Роту, которая путеводной звездой светила, светит и будет светить мне на поэтическом пути, сливая свой свет со звёздами Коммунизма, которые всё ярче и всё ближе сияют на нашем трудовом небе.
Лето 1926 года — Харьков
Зима 1942 года — Москва