Страница 56 из 63
Мне же люди все рассказывают.
Это было невыгодно Микитенко, и меня сделали сумасшедшим. А Куличок ненавидел меня за мои «уклоны» в национальном вопросе, хотя сам он любил свою национальную мелкую буржуазию.
Когда мы обсуждали устав ВУСППа и Хаим Гильдин внёс предложение записать пункт о борьбе с еврейским шовинизмом (председательствовал Кулик), то Кулик сказал, что такой пункт не стоит включать в устав, потому что это «нетактично».
Микола Терещенко смущённо улыбнулся и поддержал его.
А я выступил и сказал:
— Если мы этот пункт не включим в наш устав, то будем не пролетарской организацией, а мелкобуржуазной. Партия и этот пункт написала на своих знамёнах, а Кулик хочет, чтобы мы были выше партии?!
Но прошло предложение Кулика.
Гильдин молчал.
И ещё: товарищи, шутя между собой, говорили, что «сумасшедший Сосюра пишет стихи лучше, чем нормальный Кулик».
Раньше я уже писал, что голод на Украине и травля, возглавленная Микитенко, довели меня до психического заболевания.
Это было почти так. Я был почти сумасшедший, моя взбунтовавшаяся душа могла вот-вот перехлестнуть за грани сознания…
Между прочим, когда на чистке т. Скуба (а я был тогда в психдоме) спросил Микитенко, правда ли, что он сын кулака, Микитенко ответил:
— А кто вам это сказал?
Скуба:
— Сосюра.
Микитенко:
— Так ведь Сосюра сумасшедший!..
И этим отвёл от себя удар.
Я возвращаюсь к своему побегу.
— Это же правда, что Микитенко скрыл от партии своё социальное происхождение? — спросил я Кириленко.
Кириленко:
— Правда, но об этом ЦК знает. Своей творческой деятельностью он реабилитировал себя.
Я:
— Напротив, своим творчеством он ещё сильнее усугубил преступление сокрытия от партии своего социального происхождения.
Я имел в виду его пьесу «Дело чести», которую я резко критиковал в товарищеской среде, а Микитенко за это смотрел на меня как на классового врага.
— Так ты не возвращаешься обратно? — спросил меня Кириленко.
— Нет! Я требую немедленного консилиума тут, на месте.
И вот приехал с врачами профессор Гейманович, и начался консилиум.
Меня убедили, что переведут в Москву (как я просил), только с условием, чтобы я вернулся на Сабурку, иначе нельзя оформить перевод.
И я вернулся в психдом.
Профессор Юдин сказал:
— Вы хорошо сделали, что сбежали. Это их встряхнуло.
В Москву меня препроводили в тапках, не дали даже заехать домой, чтобы взять штиблеты.
Сопровождающим был душивший меня за горло медбрат Бородин.
В Москве меня устроили в санатории для невротиков на Покрово-Стрешнево.
Мне позволяли, как я и просил, бывать в городе. И я часто ездил в Союз писателей. Меня любил Лахути, и я его очень любил, хотя мне не очень нравилось, что он смотрит на Сталина как на бога. А вообще Лахути был прекрасным человеком. Он не чуждался меня, как сумасшедшего, и при всех прохаживался со мной по коридорам Союза писателей, угощал меня обедом в писательском клубе, давал деньги.
Позже он передал мне то, что говорил ему обо Мне Ставский: «И охота тебе возиться с этим сумасшедшим поэтом! Его не сегодня завтра арестуют».
Но Лахути не поверил Ставскому и как брат не отрывал своей тёплой и доброй руки от моей — измученной.
Вечная слава и хвала тебе, мой гениальный и смуглый брат!
Ты в самые страшные минуты моей жизни не отвернулся от меня, мужественный, прекрасный и верный!
Да. Как же ты благороден и велик, народ России, твоими поговорками, в которых лучится твоя святая душа!
«Товарищи познаются только в беде».
«В беде познаются товарищи».
LVII
Когда я вернулся из Москвы, столицей Украины стал уже Киев, и я с грустью смотрел в окно на соратников по перу, радостно готовившихся к переезду, ведь меня, опального, в Киев не брали.
Травля продолжалась.
Кулик сказал моей жене, когда она спросила его, почему вокруг моего имени заговор молчания:
— Мы не заинтересованы в популяризации Сосюры.
И вот писатели в основной своей массе переехали в Киев, а я и ещё [кое-кто] из отверженных остались в Харькове, который сразу же, словно что-то потерял, тоже погрустнел и стал уже не таким шумным и весёлым, как тогда, когда был столицей.
Через некоторое время из Киева приехал, как секретарь парткома Союза писателей (киевского), Микитенко исключать меня из партии за поэму «Разгром»[73], которую я начинал на свободе, а закончил за решёткой псих-дома.
Поэма была направлена против националистов, к которым я, веря нашим органам безопасности, причислял и Вишню, уже репрессированного, и Речицкого, и Мишу Ялового, потому что и официальное мнение партии было таким же. Но о Хвылевом и Скрыпнике я написал с болью, как о людях, которые были коммунистами, но, обманув самих себя, стали врагами народа. И за то, что я написал о них так (хотя согласился изменить своё мнение о них, как требовала рецензия т. Щербины, в то время главного редактора писательского издательства), меня решили исключить из партии.
И вот Микитенко приехал из Киева расправляться со мной, потому что не был уверен, что это сделают харьковчане.
Началось партсобрание.
Я видел, что всё делается по команде сверху, что вопрос обо мне давно решён, и поэтому почти не боролся.
Я сказал, что поэма была в общем-то принята к печати (мне даже гонорар выписали), только надо было переработать её в двух местах.
Выходит старик с длинной бородой и говорит:
— Сосюра говорит неправду, что ему предлагали переработать поэму.
Я:
— Как вам не стыдно! Такой старый и врёте!
Микитенко:
— Как вы смеете оскорблять такого уважаемого человека!
Я:
— А что же он брешет!
Это был Крушельницкий[74], приехавший из Галиции. Два сына его были репрессированы.
Я этого не знал.
Выходит Антон Лисовой[75] и говорит:
— Сосюра — как гнилой овощ, упал с дерева.
Фефер[76]:
— Поэма «Красная зима» — махновская поэма.
А Городской[77], так тот прямо так и сказал:
— Сосюра? Да это же литературный паразит!
А когда я, доведённый до отчаяния, сказал, что поэму написал в состоянии душевной болезни, Городской издевательски бросил:
— А почему Сосюра не сошёл с ума большевистски, а сошёл националистически?
Ясно, меня хотели сделать политическим трупом и почти достигли своего, когда руки поднялись вверх, чтобы я пошёл вниз…
Товарищ Логвинова, секретарь по пропаганде нашего райкома, направила меня техническим секретарём многотиражки на фабрику «Красная нить».
Я там работал с осени 1934 года до лета 1935-го. Студенты приходили на фабрику и грустно смотрели на меня…
Я не выдержал, оставил техническую работу на фабрике и поехал в Киев.
В Киеве я пришёл в Наркомпрос на приём к т. Затонскому.
В коридоре наркомата я встретил Копыленко, который спросил меня:
— Приехал за правдой?
Я сказал, что да, и Копыленко, равнодушный и чужой, в чёрном костюме из сукна удалился по своим делам, а на мне был старый-престарый не костюм, а мешок… Затонский меня принял.
Но двое его охранников почти нависали сзади над моими плечами.
Может, они думали, что я пришёл застрелить товарища Затонского?
Нарком спросил меня:
— Почему вы обратились именно ко мне?
Я ответил:
— Потому что знаю ваше мнение обо мне. Затонский:
— Могло быть и хуже…
Я:
— Почему?
Он:
— А что вы ляпали?
Я молчал.
Тогда Затонский спросил меня, над чем я работаю. Я сказал, что перевожу «Демона» Лермонтова. Он попросил меня прочитать перевод. Я прочёл ему начало, и он сказал:
73
Текст поэмы В. Сосюры «Разгром» не сохранился.
74
Крушельницкий Антон Владиславович (1878–1937) — украинский писатель, критик, журналист.
75
Лисовой Антон — украинский поэт.
76
Фефер Ицык (Исак Соломонович; 1902–1952) — еврейский писатель.
77
Городской Яков Зиновьевич (1898–1966) — прозаик, писал на русском языке.