Страница 21 из 63
Замурзанные шахтёры по колено в воде гоняли тяжёлые вагончики и, матерясь, долбили уголь. Иногда под дикий свист коногона пролетала цепочка вагонеток, и мы прислонялись к подпоркам, чтоб вагонетки нас не раздавили.
Самая страшная смерть — в шахте. Я не мог себе представить, как это можно умереть вдали от солнца с горой земли на груди.
Мы ходили согнувшись, и с непривычки я ударялся головой об «матки».
А когда клеть, как безумная, выталкивала нас на поверхность, наступал вечер, и звёзды, холодные и далёкие, светились над землёй.
XXVII
Сапожника Кривовяза (он действительно был кривошеий) провожали на фронт, и его брат пригласил меня на прощальный вечер, потому что у меня была гитара. Он сказал, что у них будет одесская артистка.
Когда я переступил порог хаты Кривовяза, то увидел девушку с красными розами на щеках, тонкими чертами лица и чёрными бровями, птицей влетевшими в мою душу, и моё семнадцатилетнее сердце сладко сжалось в холодный комок от одного счастья только смотреть на неё. Меня закрутил сладостный вихрь первой любви.
Было очень весело и грустно.
Поразила меня песня:
А он отвечает:
И мне казалось, что это не Кривовяз едет на фронт, а плачет по мне моя первая любовь (её звали Докия, Дуся).
И с тех пор, как только зазвучит во мне этот мотив, особенно то место, где «Дівчино-о-нька плаче», сразу же вспыхивает свет того мгновенья, когда меня пронзил молнией холодок счастья первой настоящей любви.
Мы играли в фанты. Пришла и моя очередь исповедоваться.
Я сел, а напротив меня на стуле — Дуся.
Нас накрыли большим платком. И Дуся спросила меня своим задушевным, грудным голосом в той сладкой и таинственной полутьме, где так волшебно светилось её навек дорогое лицо:
— Грешен?
— Да.
— Сколько раз согрешил?
— Десять раз.
По условиям игры мы должны были поцеловаться десять раз. Но мы потеряли счёт поцелуям, целовались до тех пор, пока с нас не стащили платок нетерпеливо дожидающиеся своей очереди хлопцы.
Мы договорились встретиться на следующий день у нашей станции. Дуся жила в Лисичем, но на свидание она пришла с подругой.
Но это ничего.
Я был неизъяснимо счастлив только от того, что смотрел на неё и слышал её голос. Весь мир светился и пел. Когда же мы простились и они с подругой ушли, весь мир сразу стал тёмным и пустым, словно на мои глаза опустилась чёрная завеса.
И потом часто, после работы, я ходил в Лисиче, чтобы только увидеть её, только услышать, как она скажет своим бархатным любимым голосом, пленявшим мою душу: «Володя!..»
И этого мне было достаточно.
Однажды у её дома, на Базарной улице, я сказал ей:
— Дуся! Я хочу тебе что-то сказать… Давай отойдём в сторонку.
Мы были не одни.
Она, словно зная, что я скажу, чуть поколебавшись, отошла со мной за угол дома, где было темно и не было людей.
И звёздная зимняя ночь услышала мой хриплый от волнения голос:
— Дуся!.. Я люблю тебя…
— Ну?!
Я неловко взял её за плечи, а она стала на цыпочки и припала горячим ртом к моим жадным губам…
Она целовала меня не так, как в игре в фанты, а взасос и так крепко, что даже стало больно зубам и голова закружилась от огромного, как мир, счастья.
Три года я любил её, как никого и никогда не любил до неё.
И пришла ночь, которая стала золотым, полным радости и цветов днём.
Был апрель 1917 года.
Приближалась пасха, и Дуся назначила мне свидание у церкви, она выйдет с исповеди — и мы встретимся.
Я снова был учеником сельскохозяйственной школы и пришёл в форменной шинели и фуражке, на которой были золотые грабли, коса и колосья.
Ночи ещё стояли прохладные и сырые.
Мы пришли на Дусин огород. Я снял шинель и постелил на влажную чёрную землю, и мы с Дусей сели на неё.
Я обнял её и прижал к своему сердцу, задыхаясь от любви, а она заплакала и стала просить меня, чтобы я не покидал её, чтобы поклялся ей в верности, что я с радостью и сделал, поклялся ей, как Демон Тамаре.
Только почему, когда она плакала, её ресницы под моими губами были сухими?..
Потом она спросила:
— Ты завтра придёшь?
— Нет, у меня болит голова.
— Все вы такие!..
Её девичий венок ещё до меня был растоптан, хотя она уверяла меня до минуты слияния, что никогда и никого до меня не любила.
Так разбилась моя первая любовь.
Она, как подстреленная жестоким охотником чайка, волочила перебитое горячим свинцом окровавленное крыло по терниям и каменьям моей муки и никак не могла взлететь в небо…
В ночь, когда разбилась моя любовь нежной головкой об острые каменья, Дуся показала мне дорогу к Донцу через яр, чтобы я не шёл по улице, где меня могли встретить лисиченские хлопцы, верные давней шахтёрской традиции.
Встретив чужака, к тому же не поставившего им магарыч, они берут его за руки и за ноги, поднимают над головой и со всего маху — местом, что пониже спины, — бьют, как трамбовкой, о железную донецкую землю.
Ну а после этого у человека всё внутри отшибется или повисает как на волоске, и вскоре погребальный звон по нём холодно звучит в синих и безразличных небесах…
Идя от Дуси из Лисичего, где всё пахло углём и юностью, я по дороге заходил в помещение нашей станции погреться после путешествия по холоду, потому что одет я был не очень-то тепло.
В толпе людей я часто видел смуглую девушку с широкими бёдрами и полными стройными ногами.
Она украдкой смотрела на меня, но когда я заглядывался на неё, она тут же отворачивалась, делая вид, что не видит меня.
И вот пришло лето. Осокори и вербы над Донцом в зелёных своих платьях гляделись в зелёное зеркало вод и мечтали, как девушки, любуясь своей красотой в волшебном стекле, отражавшем их в зыбящейся глубине.
Каждый вечер мы ходили на станцию встречать пассажирский поезд, который подлетал к перрону с синими искрами, сыпавшимися из-под колёс.
Ровно в семь он тяжело дышал, отдыхая от бешеного бега под уклон от полустанка Вовчеяровка до Переездной, как называлась наша станция.
Однажды в толпе я увидел Дусю, которая стояла спиной ко мне и сладостно-знакомым жестом поправляла тонкими пальчиками волосы у нежного, милого ушка. Она обернулась, и на меня глянула сестра Дуси, очень на неё похожая.
Я так любил Дусю, что, когда видел её, у меня враз, как у боягуза на фронте перед атакой, схватывало живот… И это после того, как мечта моя разбилась вдребезги и осколки остро впились в сердце, полное любви и сожаления…
Проводив поезд, мы, заводская и сельская молодёжь, шли к скверу, расположенному между станцией и заводом, и под заливистые звуки заводского оркестра гуляли по пыльным аллеям. Парни заигрывали с девчатами, а детвора швыряла в третьеротских красавиц репейником, который цеплялся к их юбкам…
Мы ходили взад-вперёд по главной алее двумя длинными рядами, и головы первого ряда были повёрнуты к головам второго ряда.
Мой товарищ сказал мне:
— С тобой хочет познакомиться одна загорянка.
Загорянами у нас называли всех, кто жил в заводском посёлке на горе.
Я спросил:
— А она красивая?
Товарищ усмехнулся:
— Как на чей вкус. Да вот она идёт!
Напротив нас шла та, что частенько украдкой посматривала на меня на станции чёрными, полными любви глазами. Мы познакомились.
Её звали Татьяна.
Рядом с большим сквером был сквер поменьше, куда почти никто не заглядывал.
Мы пошли с Таней в тот скверик. Сели на скамейку.