Страница 14 из 63
— Да-ши? Да-ши?
А Ваня им:
— А що? А що?..
Они все подбадривали себя криками, а Ваня всё молчал и только грозно глядел на них.
Тогда они выпустили на Ваню самого храброго и сильного из них.
Перед Ваней встал маленький «ухарь-купец» в плисовой курточке и таких же штанцах, в блестящих чёбот-ках.
Руки в боки, он стоял перед Ваней как золотистый, задиристый петушок, готовый к бою.
Ваня поставил на землю тяжёлые вёдра и отцепил от них коромысло.
Я увидел только, как поднялась пыль, а что там делалось в этой пыли, не разглядеть. Вихрь какой-то, полный топота, ударов, хеканья.
Потом пыль развеялась, и я увидел… одного Ваню с коромыслом.
Валашат как не бывало.
Лишь откуда-то слышался плаксивый крик: «Еу ши цый цой да…», «Еу ой спуны луй нене!..»
А Ваня снова нацепил вёдра на коромысло, и мы пошли домой. Ваня, гордый своей победой, а я — Ваней, настоящим, моим, а не сказочным, Иваном-богатырём.
XV
Мы переехали жить в село Черногоровку, расположенное километрах в восьми от Звановки, где жила бабушка. Однажды она поссорилась со своей дочкой и решила пешком пойти к сыну (моему отцу), чтобы жить у него. Но она знала дорогу только до Родионовки, которая находилась между Звановкой и Черногоровкой.
Бабушка помолилась своему любимому святому (кажется, это был Микола-угодник), чтоб он помог ей встретить такого человека, который знал бы дорогу к моему отцу и проводил её к нему.
Бабуся была религиозной фанатичкой.
И вот какая-то могучая и властная сила потянула меня в поле.
Я бегу по чёрной и духовитой пашне (попробуй только по ней побегать, дядьки тут же тебе поломают рёбра).
Бегу и бегу всё по прямой линии, прямиком к Родионовке, а тёплый апрельский ветер раздувает и полощет мою красную рубаху без пояса.
Добегаю до плотины через Бахмутку и вижу: из Родионовки идёт моя бабушка.
Я взял её за руку и привёл к отцу.
Я очень любил своего братика Олега и часто брал его к себе на плечи и ходил с ним гулять в поле за село.
Но ходил не по пашне.
И вот Олежек заболел оспой.
Перед этим ему сделали прививку, но слишком поздно, и Олежка заболел.
Он лежал весь в язвочках, опухший и терпеливый. Оспинок он не раздирал ногтями, хотя очень мучился, всё у него чесалось.
Однажды он попросил у меня напиться воды. На табуретке стоял почти полный стакан. Я дал его братику.
Он выпил, не отрывая губ от стакана, и весь скривился:
— Кисло!
В стакане был уксус.
Я решил, что отравил братика, и сердце моё похолодело от ужаса.
Но всё обошлось.
Мне уже двенадцать лет.
Село было дикое и страшное.
Один бедняк украл у женщины кофту и полбутылки водки, их откопали в земле, куда тот зарыл краденое.
Как страшно его били! Лопатой. Её округлым и широким остриём ему рассекли голову, и он лежал весь окровавленный и сплющенный… Его пинали ногами, били тяжёлыми сапогами по бокам и по лицу, а он только тяжко стонал и охал… А потом затих.
Я, чтобы помочь отцу, носил из правления сельскую переписку в село за горой. Идти было далеко, а особенно по тому селу, бесконечно длинному.
В поле меня часто настигала гроза. Я очень боялся молнии, которая убивала людей, и в панике метался по дороге, когда гром багряно рвал надо мной грозные тучи…
Потом гроза проходила, и солнце наполняло мою душу.
Мы, мелкота, за гривенник в день обкапывали деревья у помещика в саду и оббирали гусениц с деревьев, обрезали сухие веточки ножницами на длинной палке.
Помещик, низенький, остроносый и надменный, иногда снисходил с высот своего величия и разговаривал с нами. Он спрашивал меня об отце.
Я сказал ему, что мой отец может быть не только писарем, что он работал и строителем, и маркшейдером, что он знает наизусть все законы, под каким они номером и от какого числа. А помещик, раскачиваясь передо мной на носках своих лаковых ботинок, сквозь зубы процедил:
— Видно сову по полёту, какова она.
Я молчал.
Что я мог сказать этому пустоголовому выродку, если он мне не верил.
И вот началась холера.
В селе запахло дезинфекцией, везде были разляпаны белые пятна извёстки.
Кулаки повели агитацию, что врачи и все, кто им помогает, травят народ.
Особенно один куркуль зверски ненавидел моего отца, натравливал на него тёмных людей за то, что отец очень активно боролся с холерой и разъяснял людям, что следует делать, чтобы не заболеть этой страшной болезнью.
Дочь у этого куркуля была очень вредная, она дразнилась, показывала мне язык, и за это я бросил в неё кремешком, которыми мы играли на завалинке.
Она расплакалась и помчалась жаловаться отцу.
И вот этот разъярённый бородатый бугай выскакивает и гонится за мной.
Я бегу быстро, хочется ещё быстрей, но не могу, от страха у меня немеют ноги. А за мной тяжело ухают куркульские сапожищи, и земля качается подо мной.
Но он меня не догнал…
Как-то он показывал своих лошадей управляющему экономией (Камянский оросительный участок). Тот в белом костюме и такой же шляпе приехал на фаэтоне с женой.
Грузно вылез из него и, заложив руки за спину, толстый и молчаливый, смотрел, как этот куркуль перед ним и перед беднотой, которая тоже потянулась на зрелище, хвастается своими чёрными, как вороны, скакунами с тугой, блестящей шкурой.
Смотрел управляющий, смотрели люди, но смотрели они по-разному.
В глазах управляющего — барская снисходительность, а у людей — печаль и гнев…
Однажды я отправился на подворье к соседу. Его сын, уже парубок, хорошо относился ко мне, и я по-детски к нему тянулся.
Я стоял во дворе, а он неподалёку от меня раскручивал над головой палку. Палка вырвалась из его рук. Я инстинктивно наклонил голову, и страшная смерть просвистела надо мной…
Девочка Оксана, дочь соседа напротив, очаровала мою юную душу своим задумчивым лицом и чёрными бровями.
Я любил её.
Конечно, моя любовь была чистой и наивной, как утренняя роса на травах, как голос соловья в кустах, когда веет сладкий предрассветный ветер.
Потом, когда я уже учился в сельскохозяйственной школе при Камянском оросительном участке, я часто встречал её во время дежурства на ферме, она там работала, и тогда меня по-прежнему чаровала её гордая красота.
Но я ей ничего так и не сказал.
XVI
У своих родственников, Сидора Сосюры и его жены, тёти Гали, я целое лето работал на току. За это в конце лета я получил пуд муки.
Муку я продал на базаре за 75 копеек и на эти деньги купил билет на право обучения в нашей «двухклассной министерской школе», в которой надо было учиться пять лет.
Но меня приняли не на первое, а на третье отделение, потому что отец подготовил меня к нему ещё тогда, когда учительствовал в сёлах Донбасса. Я стал учеником.
И это для меня было такое счастье, такое счастье!
Когда нам задавали уроки, например, по истории «от сих — до сих», то меня не устраивало читать «до сих», и я читал дальше. Мне было интересно, что дальше… Вообще в детстве я много читал.
Я уже полюбил бронзовые образы «Илиады» и «Одиссеи», плакал над «Кубком» Шиллера, был увлечён Зейдлицем и Уландом в переводах Жуковского и Лермонтова, ну и, конечно, заливал слезами страницы «Кобзаря» Шевченко.
Сказки Пушкина меня пленяли, как и «Демон» Лермонтова, и это одновременно с «Сыщиком» и «Пещерой Лейхтвейса» и «Индейскими вождями»…
Однако мешанины от всего, что я запоем глотал в то время, у меня в голове не было.
Словно какая-то волшебная рука старательно и нежно раскладывала в моей душе всё по полочкам, и душа моя всё росла и росла, и крылья её постепенно обрастали орлиными перьями — крылья знания и фантазии.
У нас в школе раз в неделю был общий урок пения, которое нам преподавал (теорию и практику) заведующий школой Василий Мефодиевич Крючко. На этом уроке всегда присутствовали ученики 3-го, 4-го и 5-го отделений.