Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 129

Потом голоса стали тише; хлопнула одна дверь, потом вторая. Через несколько минут я услышал звук отъезжающей машины; за ней последовала еще одна. Несколько возгласов, потом снова наступила тишина.

Вдалеке громыхали раскаты грома; наконец, гроза обрушилась на Шпандау.

Утром я долго стоял перед тополем, который девять лет назад посадил Нейрат с помощью Дёница. Он вырос на пятнадцать метров, и для меня он, пожалуй, самый страшный символ того времени, которое я провел здесь. По-видимому, из желания развеять мои мрачные мысли Пиз рассказал:

— Когда ему отдали его вещи, русский директор сказал Дёницу: «Распишитесь здесь, номер два». А потом заявил: «Вот и все, адмирал Дёниц». Прямо так и сказал.

3 октября 1956 года. Прочитал в «Ди Вельт», что Дёниц провел пресс-конференцию в Дюссельдорфе. Он заявил, что пока не хочет ничего говорить. Сначала нужно сформировать мнение по различным вопросам. Больше всего, сказал он, его беспокоит судьба его товарищей по несчастью, и в мыслях он все время с ними.

6 октября 1956 года. Позавчера мы по-новому распределили обязанности по уборке. Гесс и Ширах устроили страшную перепалку, потому что Гесс категорически отказался дважды в неделю мыть туалет охранников. Когда я попытался вмешаться, Ширах и Функ с яростью набросились на меня, заявив, что Гесс так ведет себя из-за моего вечного потворства.

Во время службы капеллан читал проповедь по Посланию к галатам 5:13: «К свободе призваны вы, братия… Если же друг друга угрызаете и съедаете, берегитесь, чтобы вы не были истреблены друг другом».

9 ноября 1956 года. Восстание в Венгрии против советской оккупации наконец подавлено. Две недели здесь только об этом и говорили. Шпандау разделилась на три лагеря. В этот период помятый фасад тюремной власти четырех держав окончательно рухнул. Русские испытывали неловкость до тех пор, пока британцы и французы не высадились в Египте. И внезапно мы впервые оказались в более выгодном положении. Сегодня Ширах сказал американскому охраннику Ростламу:

— Кстати, с каких это пор разрешили агрессивные войны? Насколько я знаю, на них наложен запрет.

Американец не знал, что ответить.

Услышав слова Шираха, к ним подошел Функ.

— Вот опять. Моральные принципы всегда устанавливают победители.

Ширах поддержал его.

— Как они могут после этого держать нас здесь?

Я стоял рядом и молчал. Но мне тоже казалось, что репутация Шпандау как олицетворения нравственности была запятнана. Как они теперь будут оправдывать наше заключение здесь? Только сейчас, когда я пишу эти строки, я до конца понимаю, что должен остерегаться подобных выводов. Но с этих пор мне будет тяжелее находиться здесь.

18 ноября 1956 года. Несколько лет назад, размышлял я сегодня, события, подобные тем, что произошли в Будапеште или на Суэцком канале, могли бы дать нам надежду. А сейчас мы уже смирились. Со всеми драматическими событиями последних дней миру есть о чем волноваться, помимо кучки забытых «нацистов». Больше того, мы стали помехой. Любые дискуссии на тему продолжительности нашего заключения лишь вызывают — в соответствующих странах — вопрос: «А почему только эти четверо? Почему не Булганин? Почему не Иден? Почему не Молле?» Сегодня Функ жалобно произнес:





— Никогда еще не испытывал такого чувства безысходности.

1 декабря 1956 года. По-прежнему переживаю из-за Будапешта и Суэцкого кризиса. Мы все подавлены. Даже Ширах воздерживается от своих обычных дурацких замечаний.

Теперь, когда он молчит, больше ничто не оживляет здешнюю атмосферу. У нас стало тихо, как на кладбище. Ширах обращается ко мне только по делу; «доброе утро» к этому не относится. Его неизменный спутник Функ тоже прекратил со мной всякие разговоры. Гесс временами отдает мне команды, грубо и властно: «Подойдите сюда!» или «Доложите, что пишут сегодня в газетах». На днях он позвал меня: «Эй, вы!» Это было уже слишком. Необязательно накидываться на меня со своим неврозом власти. Я так ему и сказал.

2 декабря 1956 года. До Кабула осталось 353 километра. Если не будет метелей, рассчитываю прибыть в столицу Афганистана в середине января. Надеюсь, мне не придется пройти весь путь до Калькутты, но год назад я то же самое думал о Кабуле.

3 декабря 1956 года. Несколько часов назад вернулся со свидания с женой. У меня больше нет сил говорить ободряющие слова. Она была очень далеко от меня. Мы обменивались монологами.

4 декабря 1956 года. Сегодня приезжал Флекснер. Мы тепло встретились. Он заметил:

— Вы ничуть не изменились за эти десять лет.

Сам он заметно поправился. Мы обсуждали процесс по денацификации. Он рекомендовал тактику проволочек: задержки можно оправдывать моим заключением. После этих слов он, не подумав, выпалил:

— Если это сработает, мы, прежде всего, выиграем много лет.

Значит, нет никакой надежды? Он настолько уверен, что я останусь здесь до конца?

Тем не менее, эти сорок пять минут меня взбодрили. Я мог бы говорить часами. Нужна лишь тема для разговора. А моей единственной темой является мое прошлое.

24 декабря 1956 года. Сегодня отмерял свои километры в сумерках; я был совсем один; падал рождественский снежок. Со стороны Шпандау слышался колокольный звон; до меня доносились обрывки музыки в исполнении духового оркестра. После ужина закрылся в камере с двумя книгами; хотелось ощущения защиты и спокойствия. В книге о Шинкеле обнаружил литографию Предъямского замка. Ее копию мне подарил Даниэль Кренкер, мой профессор по истории искусства, когда я сделал доклад по архитектуре древних тевтонов. Лежа на кровати, я вспоминал, как часто в студенческие годы мы сидели в «Романском кафе» рядом с Мемориальной церковью кайзера Вильгельма — за маленькими железными столиками с белой мраморной столешницей. Это было излюбленным местом таких людей, как Георг Гросс и Кете Кольвиц, Дикс и Пехштейн, Лессер Ури и Либерман. В кафе существовала традиция вырезать свои мысли на мраморе. Как часто мы, двадцатилетние, бросали робкие взгляды на соседние столики. Мы гордились, что сидим рядом с такими знаменитыми людьми, которые часто оказывались предметом жарких споров; но нас не интересовало, что они делают. Предъямский замок был нам очень близок; а «Траншея» Дикса, с другой стороны, казалась нам созданием из другого мира. На нас производила впечатление не картина, а скандал вокруг нее. Когда я сегодня читаю газеты и вижу торжество искусства, пришедшего на смену искусству моего поколения, оглядываясь назад, я понимаю, что мало соответствовал своему времени. Я никогда не хотел иметь в своей коллекции Пехштейна или Кирхнера; Блехен был мне не по карману; я мечтал о картине Каспара Давида Фридриха. Я подарил Гитлеру Ротмана не потому, что Ротман был его любимым художником, а потому, что он соответствовал моим вкусам. И только сейчас, просматривая рисунки, сделанные в этой камере, я понял, что в моих руках все обретает романтические формы, и революция в искусстве прошла мимо меня, не оставив и следа на моей работе.

Только что заходил новый французский охранник Годо. Убедившись, что его никто не видит, он прошел по всем камерам, смущенно пожал руку каждому из нас и вручил маленькую коробку пирожных.

26 декабря 1956 года. Прошлой ночью размышлял в темноте. Рождество 1945-го я провел в камере Нюрнберга. В самый разгар процесса. Потом Рождество 1946-го — после объявления приговора. В 1947-м я встретил Рождество уже в Шпандау; это было очень тяжелое время для меня. Потом в 1948-м, вероятно, оно ничем не отличалось от 1947-го. 1949-й — все то же самое. И 1950-й. И 1951-й. Когда произносишь вслух, этот ряд кажется бесконечным. И 1952-й. Я никогда до конца не осознавал, как часто это повторялось. И 1953-й. И 1954-й. И 1955-й… И 1956-й… Сколько еще?