Страница 100 из 101
Посольство князя Даниила возвращалось из Киева с успехом, в закрытом возке ехал в Москву знатный лекарь, крещёный иудей Авраам. Иногда он высовывал из оконца лысую голову, прикрытую чёрной шапочкой, посматривал по сторонам, удивляясь, куда занесла его судьба из горячей Палестины...
Заканчивалось лето, и после Спаса по деревням отмечали спожинки — конец жнивья. Останавливающееся на ночлег посольство угощали молодым пивом, горячим хлебом и пирогами.
— Люблю спожинки, — говорил Стодол, — в такую пору люду горе не горе.
И Олекса с ним согласен. В праздники человек забывается, он не желает вспоминать огорчения. Но радость и страдания идут бок о бок, наступают будни, суетные, беспокойные, со своими заботами, огорчениями. Добытое в страду смерд делит на части: на семена, на прокорм скоту, себе на пропитание, а отдельно ханскому баскаку и князю в полюдье. Добро, коль урожай радует, а ежели суховеи дуют да солнцепёк, а то дожди хлеба зальют — и тогда зимой голод и мор. А такое нередко. Бывало, забредут Олекса с гусляром в деревню, в ней изб-то всего две-три и ни одного живого человека — кто умер, а иные лучшей доли искать подались...
Торопит Стодол, днём едут с короткими привалами, спешат доставить учёного доктора князю Даниилу.
Нежданно нагрянул князь Фёдор, племянник Смоленского Святослава Глебовича. Дядя посадил его в Можайске, и Фёдор княжил из-под дядиной руки.
Тихий, покорный Фёдор, прозванный Блаженным, всегда поступал, как ему смоленский князь велел, и о выделении Можайска в самостоятельный удел даже не помышлял.
День клонился к вечеру, можайцу истопили баню. Молодая дебелая холопка вдосталь похлестала его душистым веником, и тот, разомлевший, счастливый, лежал на полке, постанывая от удовольствия. А молодка ещё пару поддала, плеснув на раскалённые камни густого квасу.
Фёдору приятно, будто дома, в Можайске. На время позабыл, что в гостях у московского князя. Тем часом холопка ему спину мыла, растирала травяным настоем. У девки руки крепкие, кажется, будто мясо от костей отрывает, но без боли. Князя даже в сон потянуло, кабы не вспомнил, что в Москве, так бы и всхрапнул...
Трапезовали при свечах. Стол обильный, постарались стряпухи, видать, знали, можаец пироги любит. После мяса и рыбы всякие выставили — кислые и сдобные, защипанные и открытые; тут и кулебяки, и пироги с грибами, с кашей и с капустой, с потрохами и ягодой.
Ел можайский князь, киселями запивал, и лик у него раскраснелся, а Даниил Александрович вина ему, мёда хмельного подливал, речи сладкие вёл. У дяди Святослава Глебовича Фёдору никогда такого приёма не оказывали.
За столом и сыновья московского князя все отцу поддакивали. Вспомнил Фёдор, зачем во Владимир путь держал, поплакался — у его жены Аглаи все девки рождаются, а ему бы мальца. Вот и надумал поклониться митрополиту, пусть владыка помолится, чтоб Бог послал ему, Фёдору, сына...
Речь как бы невзначай на князя Смоленского перекинулась, и Даниил Александрович спросил:
— Тебя, Фёдор, Святослав всё в чёрном теле держит? Отчего? Эвон, у меня даже отроки в дружине за такой срок в бояре выбиваются, а ты у смоленского князя все на побегушках.
Обидно сказывает Даниил, но истину. Фёдору себя жаль, даже слезу выдавил. Нет ему воли, подмял дядя, а коли чего поперёк вымолвишь, прогнать с княжества грозит, сапогами топает.
Даниил участливо посочувствовал:
— Кабы ты, Фёдор, от Москвы княжил, разве услышал слово дерзкое? А случись смерть твоя, Аглае и дочерям Москва обиду не причинит, кормление сытое даст, коли же сына заимеешь, то и княжить ему в Можайске.
— Дак Можайск — вотчина князей смоленских, разве Святослав Глебович позволит к Москве повернуть? — поднял брови Фёдор.
— А те к чему совет с ним держать, ты к Москве льни, она твоя защита. Святославу от Литвы бы увернуться, эвон как они оружием бряцают.
— Правда в словах твоих, князь Даниил Александрович.
— С Москвой тебе, князь Фёдор, с Москвой дорога прямая. Коли я жив буду, за сына держать тя стану, умру — вот те братья.
И Даниил Александрович повёл рукой, указав на Юрия и Ивана. Те заулыбались, а князь Фёдор расчувствовался, глаза отёр:
— Ты, князь Даниил Александрович, верно сказывал, литовцы к князю Святославу в душу залезают, намедни с подарками приезжали, манили под власть князя Литовского.
-Ну?
— Клонится князь Святослав. Слышал, говорил он, чем перед татарином спину ломить, лучше литвину поклониться.
— А что ты, князь?
Фёдор вздохнул:
— Я под дядей Святославом Глебовичем хожу, в себе не волен, как он хочет, так тому и быть.
— Нет, князь Фёдор, ежели примет он покровительство литовского князя, тебя с княжества Можайского сгонит. В самый раз тебе руку Москвы принять, навеки сидеть князем Можайским. Не решится по миру пустить тебя Святослав.
— Опасаюсь, ну-ко он с дружиной придёт.
— Думай, Фёдор, коль не желаешь, чтоб Аглая с девками твоими на паперти стояли. А буде сын у тебя, то и его на нищету обрекаешь.
Фёдор моргал растерянно, носом шмыгал.
— Не обманешь, князь Даниил Александрович, вступишься ль, когда я под рукой Москвы буду?
Даниил Александрович перекрестился широко:
— Видит Бог и братья твои названые Юрий и Иван, крест на том поцелую.
Повеселел Фёдор.
— За ласку твою, князь Даниил Александрович, благодарствую. Коли так, то готов и ряду с вами заключить: не от Смоленска, от Москвы княжить.
Наутро разъехались довольные. Князь Фёдор заверил: он-де московского князя за отца чтит, а Даниил Александрович обещал быть ему защитой, когда Можайск от Смоленского княжества к Москве отойдёт.
Болезнь давала о себе знать всё чаще. Даниил считал её Божьей карой и спрашивал, в чём его вина, за что Господь наказывает?
Ответа не находил...
В последнее время князь задумывался над словами: грех, зло... В Ветхом Завете читал: «Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом, тьму почитают светом, и свет тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое — горьким!»
Будто такое за ним не водилось. В деяниях? В деяниях — да. Но и тогда Даниил находил им оправдание: не для себя творил, для княжества радел, мечтал Москву над всеми городами видеть. Настанет время, случится такое, и тогда кто его, Даниила, осудит, бросит в него камень?
И оправдание, легко найденное им, успокаивало душу. Нередко свои действия соразмерял с поведением брата. Нет, он, Даниил, в усобице не водил ордынцев на Русь и неповинен в кровопролитии, как Андрей, его не упрекнут в том, что учинили татары над соотечественниками. А внутренний голос шептал: «Всяк за свои вины ответ понесёт».
После приступа болезни, когда удушье одолевало и кидало в беспамятство, Даниил приходил в себя медленно, долго чувствовал усталость, и тогда являлась к нему мысль отрешиться от мирской жизни, принять схиму. Ждал Стодола с лекарем. Коли Господу угодно, вернёт он Даниилу прежнее здоровье, и он повременит с пострижением. Говорят, отец, Александр Ярославич, схиму принял при последнем дыхании.
Отец! При мысли о нём навалилась на Даниила тихая грусть. Ведь он мало знал отца, больше понаслышке. Невскому не до детей было, жизнь прожил в делах государственных, заботами одолеваемый, враги отовсюду к Новгороду подбирались: свей, немцы, татары грозились... Да и в самом Новгороде недруги не переводились. Господин Великий Новгород бил наотмашь, подчас и сам не мог отметить: за что? А потом одумается либо опасность учует, прощения просит. И Невского эта чаша не миновала. Даниил того не помнит, его в ту пору на свете не было, но Стодол хоть и мальцом на вече шнырял, а запомнил, как люд обиды свои Александру Ярославичу выкрикивал, с княжения сгонял. Когда же враги сызнова стали угрожать городу, вспомнили о Невском, явились послы новгородские на поклон к Александру Ярославичу...
Думая об отце, князь Даниил братьев вспомнил. Выделяя им уделы, Невский, поди, и не мыслил, какие распри меж ними вспыхнут и станут они не защитниками, а разорителями Русской земли.