Страница 23 из 60
Не дождавшись возражений с моей стороны, он убежденно сказал:
— Сила слабых. Сильные не ищут славы, слава сама их находит.
— И все же — кто из них виноват, что так складывается жизнь?
— Оба. Он, мне кажется, по-настоящему не борется за нее. Все еще верит в силу чувства — и только. А она выбрала тропинку полегче и позаманчивей.
— Но если Нонна не может без-театра так же, как Нагорный без границы?
— Как вам сказать? Вы слышали о Наталье Ужвий? Знаменитая актриса. Она была швеей. Потом учительницей. Играла на клубной сцене. Была бойцом продотряда. И тайно мечтала о театре. И когда она стала актрисой, ей было о чем рассказать людям. А что за душой у Нонны? Театральное училище? Нагорный — тут дело совсем другое, не мне вам рассказывать.
— Вот это вам бы и следовало ей напомнить.
— Напоминал.
— И что же?
— Она сказала: «У каждого свой путь».
Мы помолчали, потом он начал расспрашивать меня о делах заставы.
— Не слишком ли хвалите? Так ли уж все хорошо? — перебил он меня, когда я стал передавать ему свои впечатления. — А вот посмотрим, коммунисты подскажут, что хорошо, что плохо здесь.
…Коммунисты собрались в летней беседке. Я не знаю, можно ли было назвать эту непринужденную встречу собранием. Перепелкин говорил с подъемом, и убедительным в его речи было все: факты, сопоставления, интонация голоса, в котором часто слышались иронические нотки. Взор его задерживался то на одном, то на другом лице внимательно слушавших его коммунистов.
— Жил-был один начальник заставы, — рассказывал Перепелкин, пряча хитрую улыбку в уголках губ. — Прослужил он на заставе добрых полгода. И вот как-то понадобилось ему побывать в райкоме партии. Собрался он, сел на боевого коня и — аллюр три креста — в райцентр. Бодро въехал на главную улицу городка и тут только вспомнил, что не знает, в каком направлении ехать дальше. К взрослым неудобно обращаться и спрашивать, где райком помещается, так он мальчонку подозвал. А тот ему в ответ: «Дяденька, сначала прокати, а потом я покажу». Вот задача! Пришлось покатать. Покрутил его мальчишка по улицам, накатался вволю. А потом слез возле того самого дома, где садился, и говорит: «А вот, дяденька, и райком». Как это вам нравится? Не о вашей заставе идет речь?
— Вроде не о нашей, — проговорил Пшеничный, воспользовавшись паузой.
— И знаете, о ком я говорю? — продолжал Перепелкин. — О Савельеве, о соседе вашем. Спрашивается, кто позволил ему превращать заставу в островок? Да поговорите вы с теми, кто служил на границе в тридцатые годы: со всей округи к ним ездили за советами, не боялись спросить, как имущество между братьями разделить, как кулака прижать. Детей приносили лечить! Не к попу шли, а на заставу. А почему? Очень просто. Кто такие пограничники? Это полномочные представители Советского государства в пограничной полосе. Государственное око на границе. Об этом не только помнить требуется, этим дорожить нужно.
— И невозможно нам без местного населения, никак невозможно! — настойчиво разъяснял Перепелкин. — Вот вы тут посмеялись над Савельевым. А у вас много лучше? Животноводов к себе приглашали? Нет. А почему? Пусть расскажут, как Америку догоняют, а вы — ответный визит на ферму: посмотреть, рассказать о своих пограничных делах. Личные встречи — великое дело даже в отношениях между государствами. Нужна живая связь с народом, постоянная связь, чтобы не только зойки к уваровым ходили — я не против этого, — а чтобы каждый колхозник шел. Вот и давайте посмотрим на себя, на всю нашу работу глазами партии. Посмотрим придирчиво и доброжелательно.
Пшеничный, слушавший Перепелкина с большим интересом, в особенности, когда подполковник говорил о взаимоотношениях коммунистов заставы, не выдержал.
— Я коммунист рядовой, — неторопливо заговорил он, то проводя рукой по стриженой голове, то теребя пуговицу на гимнастерке. — И раньше думал: не моего ума это дело. А раз партия говорит: вникай во все, значит, и я в ответе. Много у нас хорошего, но только есть и плохое. Застава — подразделение маленькое, здесь все на виду. И все это знают. Мы коммунистов Нагорного и Колоскова уважаем. А вот почему у них нет дружбы?
Задав этот вопрос, Пшеничный замолчал и уставился вопросительным взглядом на присутствующих.
— Вот-вот, расскажите об этом, — поддержал Перепелкин.
Это подбодрило Пшеничного, и он продолжал:
— Почему у них нет дружбы — не знаю. Я говорю, что вижу. Посмотришь: у нас капитан вроде все сам хочет переделать, про заместителя совсем забывает. А товарищ Колосков видит это — и в сторону.
— Я — в сторону?! — перебил Колосков, на лице его выразилось удивление.
— Да я совсем не хотел вас обидеть, товарищ лейтенант, — смутился Пшеничный: его полные щеки покраснели, а рука тотчас же потянулась к пуговице. — Ну, выразился по-простому. Извините, если что не так. Я что хотел сказать? Я хотел сказать, что солдаты — ушлый народ, они все видят и чувствуют, — закончил, он под общий смех.
Слова Пшеничного расшевелили остальных. Так бывает, когда вдруг открыто заговорят как раз о тех волнующих делах, о которых до этого никто не решался сказать, и когда появляется настоятельная потребность высказать все, что наболело на душе за долгое время.
Потом в разговор включился Ландышев. Он говорил без волнения, обращаясь почему-то только к Колоскову:
— Помните, товарищ Колосков, я пришел к вам с телеграммой, мамаша у Сомова заболела? Взяли вы бумажку, долго вертели в руках, а ответили что? «Сомов — не врач, не поможет». И я хочу спросить, товарищ Колосков, у вас есть мать?
— Есть, конечно, — тихо ответил Колосков.
— Не верю! — сердито сказал Ландышев. — У меня все.
Колосков говорил возбужденно и путано.
— Не знаю, — развел он руками, — не знаю, чего от меня хотят, в чем обвиняют. А кто знает, что у меня в душе? Зачем же говорить о работе с людьми, о воспитании? Никто же не знает, как мне трудно работать. Капитан Нагорный, если хотите, не доверяет мне. Конечно, легко критиковать, это понятно. Но я не ищу дешевый авторитет. И не считаю себя непогрешимым. И наконец, от меня не собирается уходить жена.
Услышав последние слова Колоскова, Нагорный вздрогнул.
— Только не об этом, — глухо сказал он.
— Нет, почему же? — запальчиво ответил Колосков. — Пока критиковали меня, я молчал. Нам, коммунистам заставы, небезынтересно знать, все ли в порядке в вашей личной жизни.
— Хорошо. Это не только мое личное дело, но дайте мне сначала самому разобраться во всем.
— Вот так всегда. Везде и всюду сам.
— Тут не раз говорилось: «Взаимоотношения, взаимоотношения», — заговорил Нагорный. — И звучит это так, будто речь идет о взаимоотношениях двух соседей — Аркадия Сергеевича и Леонида Павловича. А дело совсем не в этом. Я скажу прямо. Может, я ошибаюсь. Товарищ Колосков равнодушен к своему делу. К службе на границе. Отсюда и все беды: и равнодушие к людям, а иной раз горячность и недоверие к ним. А этого терпеть нельзя. Откуда у вас все это, товарищ Колосков? Станьте настоящим командиром, воспитателем. Откажитесь от высокомерия. И пойдем дружно вместе. Не моя вина, что товарищ Колосков все еще чувствует себя гостем на заставе.
Высказав все, что он думал о Колоскове, Нагорный перешел к делам заставы. Он говорил тоном человека, убежденного, что недостатки в службе и в партийной работе под силу преодолеть людям, если они этого захотят.
— Что ж, теперь, видно, моя очередь, — вступил в разговор Перепелкин. — Вот ты, Аркадий Сергеевич, говоришь, не твоя вина. А я думаю, твоя. Непростительно тебе отдавать воспитанию солдат и сержантов столько сил и ничего не сделать, чтобы помочь своему заместителю посмотреть на все другими глазами. А ведь он к тебе ближе всех стоит и даже живет в одном доме с тобой. Думаешь, мы дадим тебе другого заместителя или разошлем по разным заставам? Не выйдет, извольте сработаться. Скоро придет к тебе заместитель по политчасти, молодой товарищ, его тоже учить надо. Ты глава, с тебя и спрос. И, если на то пошло, ты сам повторяешь ту же ошибку, что и Колосков. Только с другой стороны. Колосков считает, что солдат должен попасть к нему на заставу готовым, честь по чести — и воспитанный и обученный. А ты, Аркадий Сергеевич, хочешь, чтобы твой заместитель был готовым и в помощи не нуждался. Что же касается семьи, это особый разговор. И сегодня его не стоит начинать. От тебя же, Леонид Павлович, я ожидал большей откровенности. Когда человек открывает душу, ему помочь хочется. Думаешь, мы слепые и не видим, что у тебя есть много хорошего? Знания у тебя богатые, искусство любишь, требовательность на высоте. Но пойми, требовательность бессильна, если ты к людям спиной стоишь. У людей нужно сознательность воспитывать, а ты административной дубинкой размахиваешь. Пленум по этим замашкам давно ударил. Очень правильно ударил. Да и, наверное, чересчур умным себя считаешь. Поучиться боишься. А в службе тебе учиться надо. Даже у солдат. И скажу тебе, ты себя во сто раз лучше почувствуешь, когда холодок к границе сменится у тебя настоящим горением.