Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 17



Идти было трудно; Шомер астматически присвистывал, вокруг него светился мерзлый пар. Прошлой осенью, на этом самом месте, он застукал мужичка с огромной ржавой тачкой. Издалека увидел, затаился. Мужичок штыковой лопатой подрезал зеленый дерн и ровными брикетами укладывал в тележку. Выемки чернели, как прямоугольные заплатки.

— Мужчина, — Шомер подошел неслышно, мужичок от ужаса присел. — Какой же вы дадите объяснений? Это ваше?

— Да я-то что, немного вот, для сада-огорода.

— Милицию будем звать? Или сами туда пойдем?

— Зачем милиция? Не надо. Я все на место положу.

И мужичок проворно стал укладывать брикеты в ямки, ласково прихлопывая поверху лопатой и не забывая кланяться хозяину.

Дорога, огибая пруд, опять вела к усадебному дому — с тыла. В конюшне спросонок заржала лошадь, и, сама себя перепугавшись, подавилась всхрапом. Стеклянная теплица исходила раскаленным светом; над смерзшейся плотинкой нависли мельницы, мукомольная и сукновальная; на месте скотного двора располагались баня и общежитие строительных узбеков, он в шутку называл их крепостными. Там же, в отдельном отсеке, проживали мелкие киргизы (оптом взял, целым семейством); лучших дворников на свете не сыскать. Главное, чтобы с узбеками не очень-то пересекались, друг друга они ненавидят.

В каменном здании суконной фабрики стоял настоящий станок. Экскурсанты толпятся, ткачиха Валя чуть актерствует, бодро вяжет узелки и ловко меняет бобины; ткань, сползающая складками в поддон, режется потом на штуки и продается за большие деньги по заказу: рецептура шпанских сукон настоящая, версальские расцветки, красота. А там, за высоким забором, в бывшем однодневном доме отдыха НКВД, теперь поселились художники. От слова худо. Картины писать не умеют, зато умеют шастать по аллее в диком виде, летом сколотили дом на дереве и ночевали там по очереди, идешь с обходом, а они, как филины, у-ху-ху, жутко. Это все саларьевские штучки, он их ему сосватал, говорит, вы ничего не понимаете, теперь искусство все такое. Бред. Но за аренду платят вовремя.

Шомер прошагал сквозь колоннаду; отпер черный ход — и только тут признался сам себе, что сделал этот крюк совсем не для того, чтоб насладиться утренним морозцем. Он просто не хотел опять увидеть котлован.

В подсобке, по секрету от комиссий, стоял его любимчик, тяжелый и широкий, как бизон, «Харлей». Двурогий, напряженный. Со стальными резкими подкрылками, страстный, сияющий черным огнем, развязный и слегка самодовольный… чудо!

Несмотря на зверский холод, Шомер аккуратно, по-армейски, разделся. На старомодное нательное белье (штаны со штрипками, обметанный суровой ниткой гульфик) натянул молодцеватый комбинезон, с кожаным покрытием поверх утепленной болоньи. Шерстяная шапочка со специально вывязанными ушками и небольшим намордничком. Поверх нее летчицкий шлем и огромные защитные очки со шлифованными металлическими ободками. На ногах высокие берцы на гусарской шнуровке. На руках перчатки с отворотами; он по старинке называл их «краги».

Теперь он был готов. Тяжелый, кряжистый, непобедимый.

— Федор Казимирович!

— Гендос!

Они приобнимаются, как плотные боксеры перед боем, голова к голове, отставив обильные попы. Похлопывают друг друга по толстым спинам.

Гена — бог и царь на сорок первом километре; если хочешь почувствовать скорость, позвони ему перед дежурством: ну как там дорога, свободна? Если нет, то Гена виновато отвечает:

— Федор Казимирыч, не получится. Злодеев надо пропустить.

Это значит: ожидается московское начальство. На рассвете выставят посты и будут ждать, когда по рации придет приказ: перекрывайте! Как только сигнал побежит по цепочке, десятки пузатых гаишников выскочат на перекрестки, заранее вращая полосатыми жезлами, как ветряки лопастями: проезжай, кто может!

Вдруг жезлы замирают в вертикальном положении. Стоп. Кто не успел, тот опоздал. Теперь давайте на обочину, на обочину, я сказал!



Над мощной трассой нависает тишина.

Минута… пять… десять… дорога вздрагивает и гудит от многотонной тяжести, по разделительной на скорости сто сорок несется кавалькада, вся в холодноватом свете мигалок. Разлетается тяжелый воздух. Конь бежит, земля дрожит; ничегошеньки с тех пор не изменилось. Кавалькаду замыкают джипы, напоминающие катафалки; джипы лихо делают «восьмерку» и меняются местами, на секунду приспускается затемненное стекло: видна рука, снисходительно приподнятая: ну что, спасибо тебе, брат!

Дискотека проехала.

Полосатая палка опять вращается, гаишник злобно машет кулаком раздолбанному драндулету, который тупо стоял на обочине с невыключенным поворотником.

— Куда ж ты мне сигналишь, не по ранжиру, скромнее надо быть.

Но такое случается редко; обычно Гендос отвечает:

— Ага, давайте, Федор Казимирыч, в шесть тридцать, но не позже. Позже на дороге будет тяжко.

Сейчас как раз шесть тридцать. Гендос считает деньги, широким, вольным жестом прячет свежие купюры в свой безразмерный кошелек, и командует по рации: внимание, пройдет Харлей, номерные знаки область, два пролета. Рация хрипит в ответ, и это значит: можно.

Теодор выжимает ручное сцепление, мотоцикл урчит и оживает.

Летом трудно ехать, потому что попа греется; зимой — потому что зима. Дорога либо смазана тончайшим льдом, как вазелином, либо покрыта мокрой взвесью, которая еще опаснее, чем наледь, и норовит плеснуть в стекло на шлеме. Но об этом успеваешь думать первую минуту-полторы. Потом еще недолго различаешь многослойный свет: на трассе чередуются подсвеченные и затененные участки, а чем дальше от дороги, тем сильнее ночь. И вот врубаешь дальний свет и полностью сливаешься со скоростью, становишься ее нервным окончанием. И нет никаких неудобств, только видно, как полупустая утренняя встречка помигивает меленькими огоньками. Через тебя несется ледяной поток; ты добавляешь газу; ничего не слышно, кроме реактивного рева, который ты вот-вот обгонишь.

Делаем рискованный маневр, на повороте круто клонимся влево, дорога будто прыгает навстречу, еще чуть-чуть, и чиркнешь берцами. Быстрое движение, послушная машина выпрямляется; последний впрыск горючего, рукоятка газа вжата до предела, и начинается полет на запредельной скорости — туда, где жизнь закончилась, а смерть еще не наступила; это счастье.

…Вот скорость опадает. Мир становится обычным, различимым. В длинном свете фар виден только лишь жилет Гендоса; лицо и кисти рук в провале; он похож на негра.

— Вы рисковый старик, Теодор! — уважительно говорит ему Гена, они опять боксерски обнимаются.

Шомер, успокоенный, вернувший силы, разворачивает мотоцикл, включает послушный глушитель, и, строго соблюдая правила, неторопливо возвращается в усадьбу.

Он тихо и спокойно думает. Машин все больше. Скоро рассветет.

Когда он вечером звонил Саларьеву в Москву — еще не знал, что будет завтра делать, как выйдет из создавшегося положения. А теперь все стало на свои места, определилось. Жизнь вернулась в отведенное ей русло. Планчик вроде бы нарисовался, пока только в общих чертах, но главное, что есть лихое чувство: все получится! Каждому найдется место в этом плане; каждый сыграет предназначенную Шомером роль.

Сейчас он притворяется, что слушает чужие доводы, ждет от сотрудников совета, а на самом деле просто замеряет их реакции.

Пашук, как водится, скептичен. Губернатор отвернулся, карта бита… а даже если бита, что же, лапки кверху? Веселый Желванцов рисует чертиков и ничего не предлагает; ну, ему паясничать положено по чину. Семён поддакивает, лишь Цыплакова рвется воевать. Что, в общем-то закономерно, к сожалению. Он давно уже заметил — чем моложе люди, тем они податливее и трусливей. Аньке скоро семьдесят, но баба огневая, Пашук еще туда-сюда, но пористый, жизнь течет через него, а он ей просто не мешает. Сёме сколько? Тридцать с небольшим? А он совсем не бойкий, не активный, как будто отсосали из него энергию. Желванцов тот побойчее, но у него одни лишь деньги на уме. Вот уйдем — на кого положиться?