Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 29

Мой надоедливый друг поглядел на него с прищуром:

– Уводишь, дядя?

И мы пошли дальше.

Он шел рядом, враскачку, косолапый, нескладный, сапоги невозможного размера, шел – оставлял ямины на пути, косился неодобрительно на ружье, подпугивал ненароком:

– Места наши – где Богова полоса, где бесова. Народ наш – урви-ухо, с бору да с сосенки, убить да уехать. Ходить в лесу, видеть смерть на носу...

– Тебя как звать? – спросили мы поперек.

– Терешечка.

– Терешечка?

– Терешечка. Гулящий детинка.

– Чего ты нас пугаешь, Терешечка?

Шмыгнул стеснительно:

– Утицу жалко... Вот и отваживаю кого ни есть.

– Да что ты! – закричал мы. – Тоже удумал! У нас и патронов нет.

Аж просиял! Подобрел. Расположился сразу. Губы пухлые. Глаза светлые. Улыбка ясная. Голова набок, как у дурашливого пса.

– Я бедокур, – сказал. – Я шебутной. Меду за это дам. Лесного.

– Ты кто? – спросили мы прямо. – Лесничий?

– Никакой не лесничий.

– Тебе кто платит?

– Никто не платит.

– А кто кормит?

Промолчал.

– Не надо нам меду, – сказал мой надоедливый друг. – Перебьемся...

Сунулось солнце над самыми макушками, лес залило доверху золотом дрожащим, столбы понаставило посреди стволов. Ровные, рослые, поднебесные: не разберешь, какой где.

Глаза заслепило – колеса огневые.

Лица ожгло – жар огнепламенный.

Сердца прихватило – благодать нездешняя.

Терешечка окунулся с ходу в золото натекшее, вспыхнул, просветился, сам задрожал в мареве.

– И мы! – закричали хором. – И мы!

– И вы.

Мы тоже просветились.

– Ах! – заблажил мой друг. – Ах, ах! Это и не лес вовсе – храм многостолпный. – Осел книзу на ослабевших ногах. – Всё. Остаюсь тут навечно. Растворяюсь. Растекаюсь. Распыляюсь на атомы.

А Терешечка – туманно:

– Вы тут пришей-пристебай...

Чего сказал – хоть в словарь лезь.

Проявилось впереди очертание – размерами не мало, перетекло, как поманило, от ствола к стволу, от столба к столбу. Ясно, что женщина, видно, что пышная, понятно, чего желает, – остального не разобрать. Намерения у ней несомненные, интересы у ней нескрываемые, готовность у ней нулевая: то ли не надето ничего, то ли материи златотканые, зарево-марево, парение-пламенение, игра зрения, обман чувств.

Мой надоедливый друг уже стоял в стойке, одна нога на весу, носом дрожал в предвкушении.

– Это чего?..

А Терешечка, глаз не отрывая, глухо и невпопад:

– Которая бессисяя – я не уважаю...

Дрогнул, брыкнул, гоготнул, землю ковырнул каблуком, да и рванул следом: дым из ноздрей.

– Эй, – кричим, – а мы-то?..

А ему не до нас. Он вон уже где. Их уж и нету.

– Вот, – говорит мой надоедливый друг. – Рекомендую. Это и есть их благодарность. Как грибы, так вместе, а клубничку на одного.

Загудела земля. Задрожали стволы. Просыпалась хвоя. Завалились тонконогие поганки. Побежали на нас двое: он за ней, да она от него. Огромные, корявые, нескладные, золотом пропеченные, радостью упоенные, дыханием запаренные, желанием переполненные, и груди у нее – чтобы бежать прикладнее – закинуты за плечи, крест-накрест.

– Лешуха, – проорал Терешечка на бегу – рот варежкой, рубаху скидывая за ненадобностью. – Лешачиха. Лисуха-присуха. Я с ею шалю!..

– Подумаешь, – сказал мой друг, белея от обиды. – Не больно и хотелось. Которые сисястые – я не уважаю... Эй! – взвизгнул. – У нее подруга есть?

И рванул следом.

Я за ним.

Меж столбов света. Меж стволов леса. В одни окунаемся, на другие натыкаемся: нам не разобрать. Огнь чувств. Пламень желаний. Вихрь побуждений. Мы еще – ого-го!

На отшибе дерево – толщины неохватной. В корневище дупло – пастью разинутой. Заскочили туда – и нету, и сгинули, и с глаз долой, а мы забоялись, затыркались, на пенек сели: чего делать, не знаем.

А оттуда, из дупла, курлыканье-мурлыканье, гульканье-бульканье, зудение-гудение любовное:

– Дроля – матаня – залетка – приятка – любушка – любава... – И напоследок: – Ах, – оттуда, – пригревочек... Тепла, – оттуда, – норушка...

И затихли.

– Пошли, – говорю. – Мы тут лишние. Пробежались, и за то спасибо.

– Пошли, – говорит. – А куда?

Стоял муравейник – конусом хвойным. Шебуршились муравьишки – числом несчитанным. Курился поверху парок – просыхали в тепле.

– Вот, – сказал мой друг. – Наступлю и нету. Им год строить, мне – момент рушить. Но я-то случайный в лесу, а они свои. Я уйду, а они останутся. – Всхлипнул: – Пусть уж лучше другие уйдут, а я останусь... Хоть где!

Тут голос из дупла, мягкий да медовый:

– Ты меня ждала?

– Жда-аа-ала...

Сунулся наружу копной трепаной:

– Слыхали? Жда-ала...

И нет его.

– Ты меня звала?

– Зва-аа-ала...

Сунулся еще:

– Зва-ала...

И назад.

– Дразнится, – сказал мой друг. – Было бы из-за кого. Да я у батюшки да у матушки принцессами требовал.

– Я тоже, – говорю.

Но вышло неубедительно.

А оттуда:

– Ты меня любишь?

– Люу-блю...

– Не врешь?

– Не врууу...

– А докажи.

– Докажуу... Стала бы я стирать тебе без любви? Рубаху с портками: заскорузнут – не ототрешь. Да штопать, да убирать, да мыть, да подметать, да огороды копать, да картошку сажать, да печь разжигать, да воду таскать, да пуп надрывать, – что я вам, каторжная, что ли? Пшел вон отсюдова!

И Терешечка выпал из дупла.

Сел, покрутил головой, губы распустил от обиды:

– С бабой – оно непросто.

– Ой, непросто, – почему-то сказал я.

Мой надоедливый друг застонал в ответ, шустро полез в дупло:

– Ой-ей-еюшки... Любви хочу! Тепла! Угревочка! Чтобы задастая. Чтобы сисястая. Чтобы портки мне стирала, рубахи с портянками...

Тоже выпал наружу.

– Пошли, – сказал Терешечка.

– Куда?

– Куда шли.

– А она?

– Отойдет, – сказал знатоком. – Остынет к вечеру.

– Куда она денется, – знатоком сказал я.

Но друг не торопился.

Оглядел Терешечку с пристрастием, глаз сощурил – примерился.

– Разувайся.

– Чего?

– Чего сказано.

Тот снял сапоги, размотал портянки. Ноги босые, обыкновенные, человеческие, нечеловеческого только размера. Пошевелил пальцами, остудил на ветерке.

– Одевайся. Пошли дальше.

Терешечка ухмыльнулся понимающе, дальше потопал босиком.

– Отвечай, – приказал мой друг. – Это что за место?

– Место наше, – ответил обстоятельно, – за далью далей. С любого края три года ехать. И то не доедешь.

– Врешь, поди?

– Не без этого.

Дорога пошла под уклон.

Сырела земля и мокрела, мрачнело кругом и скучнело.

Лес забивался мхом, хвощом, поганым грибом, тощей, недоразвитой порослью, что росла густо и кучно, без жалости давила друг друга.

Туман находил вялыми волнами, глушил звук, подъедал цвет, но оттуда, из его нутра, уже слышались спешные шаги, звяканье, разудалые вскрики.

Это охотник шел косяком на разрешенный отстрел.

Терешечка запечалился:

– Опять! Толпы несметные! На развод не оставят...

И побежал. По хвощам. По кустам. По поганым грибам. Махал руками. Взбрыкивал ногами. Валил деревца чахлые. Прогал оставлял широкий. Мы, конечно, за ним. Только поспеть!

Открылась вода под ногой.

Лодка-плоскодонка у берега.

Сиденья по борту.

Терешечка прыгнул туда, мы заскочили следом, и он заорал тут же:

– Эгеге! Наро-оды! А вот перевоз, перевоз! Кому на утку-селезня, на нырка-чирка, вали сюда!

И повалили.

Первыми вышли из тумана, в ногу, два молодца-удальца в ладных зеленых куртках с маскировочными пятнами, в блестящих болотных сапогах, с портупеями-патронташами, с новенькими, в масле, ружьями, с рюкзаками за плечом.

– Вы кто есть?

– Старшины-сверхсрочники особых десантных войск.

– Чего пришли?

– Утку бить.

– Лезь к нам.

Залезли. Сели. Ружья приставили к ноге. Глаз сощурили привычно.