Страница 17 из 72
Полуприкрыв глаза, слушает генерал бесстрастный голос телеграфиста. Начальник штаба стоит у настенной карты с карандашом в руке. От бессонницы посерели лица, красными ободками обведены припухшие веки. Все ближе и ближе к городу клубится на карте месиво кривых стрелок, треугольничков с флажками, зубчатых полуколесиков, обозначающих занятые рубежи.
Поблескивает на столе банка английских консервированных макарон. Хлеб лежит на тарелке, а рядом оплывает, желтеет по краям шмат сала.
Генерал Зеневич слушает сводку и вдруг кричит вошедшему адъютанту:
— Вы забываетесь!
Адъютант смотрит на корпусного командира, лоб его собирается морщинами.
— Это штаб корпуса! — кричит генерал. — А вы входите сюда, не потрудившись обтереть ног, как в конюшню!
Адъютант круто разворачивается на каблуках, и в эту минуту на сорок девятой версте от города — направление северо-запад — случайный осколок задевает телеграфный провод. Со звенящим шорохом скользит по траве проволока, распадается мир, и в штабе генерала Зеневича умолкает юзовский аппарат.
Через несколько минут двое вестовых мчатся верхами от штаба к железнодорожной станции. Редкие прохожие смотрят, как разбрызгивают кони просыхающие лужи на мостовой, и душа замирает от бешеного их галопа.
Куда? Зачем?
Была жизнь как жизнь, а теперь неизвестно что. Еще висят на заборах приказы, шагают патрули, барышни в бело-зеленых шарфиках стучат на своих «ремингтонах», а майор Финчкок, как новый Честерфилд, пишет письмо сыну о том, каким должен быть настоящий мужчина.
Но уже ползут от госпиталей к вокзалу санитарные фуры, ночами постреливают на улицах, и хозяева с пяти часов вечера закладывают железными штырями оконные ставни — не власть, не безвластье.
Генерал Зеневич подходит к окну. Курчавое азиатское облако плывет над городом.
Тишина.
После встречи с Якубовым Костя остерегался появляться в университете и решил зайти к Желоховцеву домой. Около двух Григорий Анемподистович всегда приходил домой обедать. У него был больной желудок, и ел он только то, что готовила Франциска Андреевна. Готовила она лихо, не жалея соли, перца и уксуса, однако ее воспитанник утверждал, будто в домашних условиях все эти специи для него совершенно безвредны.
Все эти дни Костя прожил у Андрея — они были знакомы давно, еще по январскому подполью. К его теперешним заботам Андрей относился без особого сочувствия, как к делу нестоящему, хотя и помогал, чем мог. Впрочем, и на Сортировке музейные экспонаты не обнаружились — словно в воду канули. Оставалось сидеть и ждать известий из управы. По словам Леры, Федоров что-то там такое пытался предпринять.
По Монастырской Костя дошел до Соборной площади. Площадь круто обрывалась к Каме, шпиль колокольни слегка клонился в сторону берега, относимый течением облаков, и, глядя на него, Костя припомнил одну загадочную подробность, о которой он забыл спросить у Желоховцева при последнем разговоре.
В феврале, вскоре после падения города, он стоял в толпе — здесь же, перед кафедральным собором. Ждали Колчака, который уже прибыл в Пермь и должен был приехать на торжественный молебен. Ждали долго. По площади перекатывался дробный стук — согреваясь, били каблуком о каблук, топтались на месте. Перед толпой расхаживали солдаты из дивизии генерала Пепеляева, под их сапогами пронзительно скрипел утоптанный снег. От паперти двумя неравными крыльями тянулись ряды духовенства, собранного сюда со всей Перми. Духовенство стояло в светлых пасхальных ризах. Отдельно темнела группа представителей власти: городской голова Ширяев, председатель губернской земской управы Дьяков, главный военный комендант полковник Николаев — в прошлом уездный воинский начальник, как говорили, и еще человек десять рангом поменее, среди которых Костя заметил ректора университета, профессора Култашева.
Костя, старательно пряча лицо в воротник шинели, все время поглядывал назад, на Кунгурскую, откуда должен был появиться верховный правитель. Рука сжимала в кармане холодеющий браунинг. Металл холодел, пальцы стыли, и уже не было того ощущения мертвой слитности руки и рукоятки, при котором и целиться-то почти не нужно — пуля сама найдет цель.
Ни Андрею, ни кому-либо другому Костя ничего не сказал о своем намерении убить Колчака. Зачем? Начали бы отговаривать — эсеровские методы и прочая… Но, честно говоря, дело не только было в этом. Хотя накануне он написал прощальные письма — родителям в Соликамск, Лере и Желоховцеву, но оставил себе маленькую лазейку, решив стрелять лишь в том случае, если наверняка. Не для самооправдания стрелять, а для дела. Но тут возникло и сомнение — действительно ли он не выстрелит потому, что невозможно, или желание жить убедит его в такой невозможности?
Отчасти и поэтому он никому ничего не сказал.
Никто его не посылал, он шел сам и оставлял за собой право трезво взвесить все шансы, не боясь ничьего осуждения, кроме своего собственного.
Внезапно шум на площади смолк, замерли пепеляевские солдаты, сразу четко отделившись от толпы, и в наступившей тишине ясно стал различим хряск многих копыт, бьющих в плотную снежную корку на мостовой. Из-под горы на полном скаку вынеслись четыре казака в черных папахах, за ними — коляска, запряженная парой рысаков. В коляске сидели двое: один бородатый, другой длинноголовый, с бритым лицом. В нем Костя по портретам узнал генерала Гайду. Вокруг, тщательно выдерживая дистанцию, скакали казаки конвойного полуэскадрона. Возле собора те из них, что были впереди и с боков, оттянулись назад, резко осадили коней, взбив белую пыль. Поматывая заиндевелыми мордами, заржали лошади. Толпа расступилась. Грянуло «ура», кое-кто бросил вверх шапки. Верховный правитель вышел из коляски прямо на ковровую дорожку, расстеленную от паперти. Он был высок, прям, осанист, его большое неподвижное лицо почти не раскраснелось от мороза и быстрой езды, лишь усы и верх бородки обметало инеем.
Костя все время старался держаться в стороне, но теперь неожиданно для себя очутился в самой гуще толпы. Он начал протискиваться вперед, уже не думая о том, что его могут узнать, но далеко пробиться не удалось — задвинули, затерли. Колчак уже всходил на паперть. Навстречу ему из соборных врат почти выбежал епископ Борис. Такое было ощущение, будто он ждал у самого порога и тщательно рассчитал время, чтобы встретить адмирала точно на середине паперти. Они обнялись, расцеловались, и лишь потом Колчак склонил голову под благословение. Тут же по боковым ступеням вспорхнула девочка в меховой шубке. Закрасневшись, подала икону. «От церковно-приходских советов губернии!» — возгласил епископ. «Святой Георгий, не иначе», — сказали рядом с Костей. Колчак поцеловал икону, высоко поднял ее над толпой — и верно, это был Георгий, топчущий змия. Раздалось несколько возгласов: «На Москву! На Москву!»
Подарок расценили как намек на герб белокаменной столицы.
Костю теснили со всех сторон, он едва мог пошевелиться. Чтобы выстрелить, нужно было долго тащить вверх руку с браунингом. Да и расстояние выходило приличное — саженей двадцать. «Нет, стрелять невозможно», — со стыдным чувством облегчения подумал он, продолжая следить за церемонией на паперти… От городской управы поднесли каравай на серебряном блюде. Колчак приложился к нему губами, передал Гайде. Тот еще передал кому-то из свитских офицеров, и в этот момент передние прорвали оцепление. Толпа рванулась к собору. Прежде звонили лишь верхние, мелкие колокола, а сейчас разом ударили средние и нижние. От густого, сотрясающего воздух звона по крыше архиерейского дома медленно пополз снежный пласт. Сорвался вниз. Кто-то закричал, и с этим криком, звоном, беспорядочным движением человеческих тел вокруг Костя ощутил в душе небывалую легкость. Это была легкость преодоленного сомнения, упоительная пустота, какую после, на фронте, он испытывал во время атаки. Он уже понимал, что его вынесет к самым ступеням. Рука с браунингом напряглась, одеревенела. И тут взгляд его задержался на одном из офицеров, стоявших за спиной у Гайды. Офицер держал блюдо с караваем. Блюдо, видимо, мешало ему, он не знал, что с ним делать, и держал его на отлете, неловко вытянув руки. Каравай покоился на расшитом полотенце, а из-под полотенца виднелись обрамлявшие края блюда фигурные фестоны.