Страница 11 из 72
Крылатый шлем шахиншаха поблескивал из-под сероватой корпии, в которой утопало блюдо. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука. На его груди лежал апезак — круглая бляха с лентами, знак царского достоинства династии Сасанидов. Костя отгреб корпию, и сбоку открылась чудовищная птица с маленькой, плоской, как у змеи, головой и кривым клювом. Высоко воздев крылья, она несла в когтях женщину. Женщина висела в воздухе, слегка изогнувшись и запрокинув лицо, как акробатка на трапеции. Ее широкие шаровары слабо относило назад, и чувствовалось, что птица летит со своей добычей медленно, тяжело взмахивая зубчатыми крыльями. Такие же крылья украшали шлем шахиншаха. Птица была сама по себе, шахиншах — тоже как бы сам по себе, но их столкновение не казалось случайным, они что-то знали друг про друга необыкновенно важное, тайное, и в этом был смысл всего рисунка.
Ослепительно белое в центре, блюдо чуть темнело во впадинах чеканки и у обрамлявших края фестонов. Этот перепад оттенков серебра, выявляющий фактуру металла, всегда почему-то волновал Костю.
В вятском госпитале, куда он попал после ранения, в бреду, глядя на электрическую лампочку, которая то приближалась к самому его лицу, то странно уменьшалась, удалялась, словно кто-то с чердака подтягивал ее на шнуре, он понял вдруг, как нужно будет после победы разместить коллекцию Желоховцева. Ей не место было в железном ящике, в шляпных картонках, набитых ватой. Ее должны были видеть все. Лампочка, зыбко подрагивая, опускалась все ниже, и в ее отвратительно желтом свете он отчетливо увидел небольшую комнату. Комната заполнена была людьми — красноармейцами, студентами, рабочими, а с потолка ее свисали прозрачные стеклянные шары. Вроде елочных, только гораздо больше. В самом большом лежало блюдо шахиншаха Пероза.
После, выздоравливая, Костя развлекался тем, что додумывал свою идею. Комната представала перед ним в мельчайших подробностях — обтянутые черным сукном стены, витые, выкрашенные серебряной краской шнуры, ковер на полу, приглушающий шаги и голоса. Он придумал особые фонари с подвижными щитками, чтобы высвечивать нужную деталь, а также скрытые в стенах лебедки: подкрутив ручку, можно было установить шар на определенной высоте, в зависимости от роста…
Костя поднял голову.
— Григорий Анемподистович, вам известно о взятии Глазова?
— Странные, однако, мысли вызывает у вас созерцание сасанидских сокровищ! — Желоховцев дернул бровями. — Разумеется, известно.
— Поверьте слову очевидца, это полный разгром! Контрнаступление белых невозможно. Сплошного фронта на нашем участке нет, и бои идут лишь вдоль железнодорожной линии. К концу июня город будет взят!
— У историков есть поговорка: врет, как очевидец.
— Всегда восхищался вашим остроумием, — сказал Костя. — Но сейчас я пришел сюда не за этим.
— Тогда за чем же?
— Хочу знать, что вы намерены делать в случае эвакуации университета на восток.
— Пожалуйста, это не секрет. Уеду сам и постараюсь вывезти все, до последнего черепка… Если смогу, конечно.
— Но вы не имеете права увозить коллекцию!
— А вы, Костя, не имеете права говорить мне о моих правах.
Над плечом Желоховцева висела растянутая между двумя палочками тибетская картинка на шелке: всадник в тускло-золотых одеждах летел по небу на пряничном тупомордом скакуне.
— Каково бы ни было мое личное отношение к Колчаку, он единственный человек, способный поддержать цивилизацию в нашей Евразии. — Желоховцев задумчиво ткнул пальцем картинку раз, другой, стремясь придать палочкам строго горизонтальное положение. Наконец это ему удалось. — А ваши порывы бессмысленны. Знаете, у Хемницера есть такая басня. Захотела собака перегрызть свою привязь. Целый день грызла и перегрызла. А хозяин возьми да привяжи ее обгрызенной половинкой… Вот и вся выгода.
— Я не читал Хемницера, — сказал Костя.
— И очень жаль. Узость интересов еще может быть простительна в моем возрасте, но никак не в вашем.
— Да что вы знаете о нас, ежедневно припадая к этому вот источнику, — Костя схватил со стола последний номер «Освобождения России». — Послушайте, что они пишут… Вот… «Как сообщает корреспондент агентства Рейтер из Владивостока, Москва умерла совершенно. По городу тянутся сплошные вереницы гробов. Самоубийства на почве голода и отчаяния — обычное явление. На улицах Москвы вдоль путей трамвая выставлена специальная стража для препятствования многим желающим покончить счеты с жизнью под трамвайными колесами…» Неужели этому можно верить?
Желоховцев покачал головой:
— Не знаю… Но в любом случае все это не относится к теме нашего разговора. Кое-что, к сожалению, мне пришлось испытать на собственном опыте. В восемнадцатом году… Бесцеремонное вмешательство в дела университетского самоуправления. Раз. Бесконечные митинги и собрания, отвлекающие студентов от занятий. Два. Засилье недоучек. Три. Приказ читать лекции солдатне, которая дымила мне махоркой прямо в лицо. Четыре… Ну и так далее!
— Вы не имеете права вывозить серебряную коллекцию, — повторил Костя. — Она не принадлежит лично вам!
— Совершенно верно. Она принадлежит университету, и я не собираюсь обсуждать с вами ее судьбу. — Желоховцев вновь отвернулся к окну. — А теперь уходите. Рад был вас повидать.
— Кланяйтесь Франциске Андреевне, — сказал Костя.
— Непременно.
— Надеюсь, мы еще увидимся, — Костя шагнул к двери.
У двери, на выступе книжной полки лежал замок — дужка отдельно, валики на оси тоже отдельно. Буквы на внешней стороне валиков образовывали слово «зеро».
Около полудня в научно-промышленный музей явился рассыльный из городской управы с предписанием начать подготовку к эвакуации наиболее ценных экспонатов. Директор не появлялся в музее уже с неделю — говорили, будто он выехал в Омск, — и бумагу с прыгающими машинописными строчками приняла Лера. До этого она еще надеялась, что все каким-то образом обойдется, что про них забудут; и теперь, глядя на подпись городского головы Ширяева, занимавшую чуть ли не треть листа, испытала мгновенное чувство безысходности.
— Дура ты, — сказала она своему отражению в застекленном стенде с фотографиями губернских заводов. — Дура стриженая… И чего надеялась?
Лера служила смотрительницей музея с осени шестнадцатого года. Она помнила наизусть паспорта половины экспонатов и с одинаковой нежностью относилась к вещам совершенно несоизмеримой ценности. Вещам было тесно в кирпичном двухэтажном доме на Соликамской улице. Здесь хранились бронзовые отливки и фарфор фабрики Кузнецова, старинные ядра и заспиртованные стерляди в банках, французские гобелены времен Людовика XVI и рудничные фонари. На стенах висели картины. В шкафах и витринах лежали кости ископаемых животных, монеты, стояли шкатулки, вазы, фигурки Каслинского и Кусинского заводов — весь тот пестрый набор, который никак не ложился в единое русло правильной экспозиции и в самой пестроте которого было обаяние, отсутствовавшее во многих, несравненно более богатых собраниях.
Лера обошла пустые комнаты, отомкнула витрины. Смахнула рукавом пыль с чугунной статуи Геркулеса, разрушающего пещеру ветров. За последние полгода в музей заходили разве что члены управы по долгу службы, студенты и скучающие офицеры, которые уже в первой комнате начинали интересоваться больше самой смотрительницей, нежели ее экспонатами.
В восемнадцатом году все было по-другому. Устраивались лекции, собиралось общество фотографов и общество любителей истории края. Десятками бывали красноармейцы. Они, правда, зачастую разглядывали багетовые рамы с большим любопытством, чем сами картины, и подолгу простаивали перед резными китайскими шарами из кости, не обращая внимания на этюды Репина и Коровина. Но такую несерьезность Лера им охотно прощала. Да и шары, честно говоря, были довольно занятны — она и сама не могла понять, как их ухитрились вырезать один в другом… А с Советской властью у нее лишь однажды вышло столкновение, когда районный комиссар приказал освободить одну комнату для выставки революционного плаката. Он облюбовал комнату, где по стенам висели гобелены и костюмы северных народов. Лера воспротивилась, но гобелены пришлось все-таки снять. А костюмы северных народов отстоял Костя Трофимов, упирая на тяжелую судьбу этих народов в условиях царизма.