Страница 4 из 84
Эк, дивятся горожане-то! Не видали вы самокатку тагильскую! А мы вам с дядей Егором не то еще, дайте срок! И-эх, из-за леса, из-за гор показал Егор топор, и не просто показал, топор к уху привязал… Чего пальцем-то кажете? Прокатиться, небось, охота? А эти злыдни откуда? Эть, эть, тута побыстрее надо, эть привязались собачищи!
Однако и громыхает же обод… Нехорошо! Коли ночью придется, весь город, пожалуй, разбудишь. А доведись в столице, там-то, поди, все дороги в камне. Может, деревом обод одеть, да надолго ли дерево-то?.. И полегче бы самокат, все три с половиной пуда потянет. А как непогода да в дальнем пути?..
Жители Екатеринбурга с удивлением останавливались, наблюдая необычного седока на железной двухколеске.
— Кто эт, кто?
— А шут его знает, чудак какой-то.
— Телега не телега…
— Диво! На паре колес, а не падает. Резвок, бес.
— Эх и нам бы таки каталки, все быстрей, чем на своих-то двоих.
— Бес, он и есть бес! Не уподобляйтесь же оному, православные, ибо создан человек по подобию божию, и не пристало ему…
— Гляди-ко, гляди, сама колесница катится!
Артамон, разогнавшись порезвей, вовсе отпустил подножки, уперся руками в седельце, ноги на ворот положил — и так правил.
— Ему и коня не надобно.
— Не прельщайтесь, православные. Что дано человекам, тем и довольствуйтесь. Вспомните, который в Верхотурье-то, крыле устроив, летать хотел, как журавель… Налеталси! Вот и этот, увидите, недолго накатается! Господи, избавь люди твоя от противных искушениев…
Подкатив к краю дороги, Артамон остановился. Долетели до него последние слова. Человек в черном клобуке с нездорово блестевшими глазами на бледном лице скрылся за спинами столпившихся вокруг горожан.
— Люди добрые, пособите отыскать купца Баландина дом.
— Да проще простого, как проедешь завод, дуй по правой руке, ну и, не доезжая Торговой площади, увидишь… Откудова сам-то явился?
— Демидовские мы, с Выйского заводу.
— А славную колесницу парень изладил, ужели сам выдумал?
— С божьей помощью да механика Егора Кузнецова советом.
И была Артамону радость, что любезно людям его изобретение. Ладил самокат для Анютки, оказалось всем по душе. Да всем ли?.. Ведь и в своей конторе косо глядели. Знали, однако, что любит Николай Никитич собирать курьезы и всякий вздор, оттого, знать, и терпели самокатные катания. Говорят, есть у Демида особая камера, куда собирает он диковинные вещицы. Видно, и самокатку туда конторские метят… Эх, Артамон, Артамон, для чего тебе гармонь… Анюта пропадает, взамуж девку отдают. Третьева дня узнал Артамон, что повезут родители Анюту в уезд, повезут как бы к своей родне, к купцам Баландиным в гости. На самом-то деле приезжает из Перми купчина Волков с младшим своим. До свадьбы, прикидывай, далеко, а смотрины по уговору намечены.
Давно ли глухо плакала Анюта, прощальным поцелуем обласкав Артамона, ужалила душу, вырвалась из рук его вон…
Он и сам бы не смог объяснить, зачем искал дом Баландина, что мог поделать, какую хитрость предпринять, как выручить Анну. Чуяло сердце — не вернется девка в Тагил, увезут ее Волковы в губернию, увидят — не отпустят, пойди поищи такую, на всем Урале не сыщешь. Дядя Егор, хоть и подозревал причину нового сумасбродства племянника, смолчал, а после даже поддержал вдруг:
— Истинно, Артамон, поезжай, потруди свои жерди-то, даст бог, и в дальнее путешествие отправимся. У Акулины харчами в дорогу запасись, ося поболе смажь, да и впрок дегтю прихвати. Держи пятак, свечи затеплишь. Да чтоб в середу дома был, внял?
Может, и вправду думал дядя: едет Артамон для сноровки и привыкания к самокату, а может, понимал: все одно не удержишь.
Эх, и сноровка есть, и могута, а зачем она, сила-то, без Анюты, к чему? И на самокатке перед кем красоваться?..
Хоромина у Баландина видная, в два яруса, нижний — в камне, верхний — из сосны неподсоченной. Шло в доме гулянье. И хоть задернуты были окошки шторками, слышалось пение, хохот и возгласы… Сжалось Артамоново сердце, стал он загадывать, чтоб выглянула в окно хоть на миг его зазноба. Выманит он ее, отымет у Волкова, умыкнет, не отпустит вовек… Но не чувствует Анютка дум его. Уж в десятый раз громыхает Артамон против окон Баландиных, всех собак распугал, пешеходов не замечает. И отдернулась занавеска! И увидел он Анну. Печально глядела она на него, улыбалась прощально.
Встал Артамон посередь дороги, начал знаки Анюте показывать, мол, уедем с тобой в леса, убежим, не споймают… Приоткрыла Анюта оконце, песней и брагой медовой ударило. И — розовый платочек с белой каемкой в оконце выбросила. Полетел тот платочек легонький, зацепился за резную причелину.
Взять хотел Артамон — шумно тройка вдруг из-за угла вымахнула. Подскочил Артамон на седельце, нажал лаптем на подножку, подался в сторону, чтоб с тройкой разъехаться. Коренник захрипел, морду кверху задрал, шарахнулся на обочину, увлекая за собой пристяжных. Заскрежетала карета, заваливаясь. Плеть обожгла Артамону спину, другим ударом вышибло его из седла, третий губу рассек пополам…
Два полицейских чина волокли Артамона в участок.
Одиноко платочек под ветром мотался. И бледной луной — лик Анютин в окне.
Утром выдернули Артамона из кутузки, где провалялся он ночь на полу вместе с воришками, беглыми, должниками. Благо двое бродяжек с вечера притчи рассказывали — все не так уж тоскливо и гадко.
Стоял Артамон перед приставом. Чесал нога об ногу, шибко ночью нажалили вечные жильцы российских сибирок, чижовок и прочих острогов — клопишки да блохи. Губу трогать боялся, пораздулась губа, кровоточила, и ключицу ломило изрядно.
Пристав шашку зачем-то поправил, ус покрутил, поглядел незло, по-отечески. Пробасил:
— Не пристало без ведому ездить. Ишь что выдумал… Был бы мой, я б тебе… Ладно, есть отпускная. Если каждый надумает ездить на железяках, конным ходу не будет.
— Ваше благородие…
— Чего-о-о? Ты это брось! Ксенофонтов, читай!
Коротконогий Ксенофонтов браво вскочил, щелкнув каблуками так, что перхоть взлетела над его головой легким облачком. Держа бумагу на вытянутой руке, на Артамона не глядя, выдал Ксенофонтов на одном выдохе:
— «Составлено сие в том, что холоп Ефимко, сын Артамонов, в количестве тридцати ударов розгами бит за то, что в день Ильи Пророка ездил на диковинном самокате, чем пужал всех лошадей, которые не токмо на дыбы становились, но и на заборы кидались, и увечья пешеходам чинили немалые. Особливый же урон оный холоп учинил для казенной кареты, чем нарушил продвижение важной персоны. Исходя из вышеозначенного, передать в распоряжение Нижнетагильской конторы: бить оного батогами или розгами по усмотрению заводского исправника, главное же, при тагильском заводе держать безотлучно и впредь катания на дурацкой двухколесной телеге запретить».
Как ни болели кости у Артамона, он и про боль позабыл. Сжал кулаки, чуть не бросился на Ксенофонтова. Все бы стерпел, но «телегу дурацкую»… Да знали бы вы!..
— Ты это брось, — пророкотал пристав, будто почуяв его желание, — Ксенофонтов, ставь иди самовар.
— Слушаюсь!
— Вот, — протянул пристав бумагу, — передашь там, в заводе, исправнику.
«Вот те на! — подумал Артамон. — Ведь и здесь-то не бит, и с чего-то Ефимом наречен, знать с бродяжкой спутали, и бумагу на руки выдают». Сказал, глядя в пол:
— Передам, вот те крест… Благодарствуйте, ваше благоро…
— Ты это брось! А телегу свою… там… в конюшне. Катись! Эй, Ксенофонтыч, выводи!
Змеился в дорожной пыли колесный след.
Нежным маковым цветом колыхался Анютин платок на причелинке.
Знать, городишко какой поблизости, подумал Артамон, прислушиваясь к благовесту. Губернскому вроде рано быть, может, село какое за лесом. И ведь, как назло, седельце-то козлиное на сторону свихнулось, развязалась сыромятина, размочалилась, ах ты грех, ничего, вот этак-то лучше приладится… Больше всего боялся Артамон лодыги сбить, потому обматывал ноги потолще поверх носков, которые связала ему в дорогу тетка Акулина. После смерти Артамоновой матушки еще больше тетка жаловала крестника.