Страница 45 из 70
И все-таки не рисовать он не мог. Закаты и восходы, которыми он любовался во время устройства продовольственных складов, до сих пор стояли у него перед глазами, несмотря на то, что наяву Эдвард не видел солнца уже больше трех месяцев. Небо розовых, бледно-оранжевых, лимонно-желтых и даже зеленоватых оттенков, снег, освещенный алыми, лиловыми или нежно-сиреневыми лучами, серо-черный, искрящийся золотом океан — все это просило, умоляло, а порой даже требовало от Уилсона, чтобы он перенес это на бумагу, чтобы все эти красочные пейзажи не исчезли навсегда с наступлением полярной ночи. Можно ли было проигнорировать столь горячие просьбы и приказы?
Уилсон открыл коробку с красками, развернул обмотанную чистой тряпкой кисть и придвинул поближе две кружки с уже растаявшим снегом. Потом он осторожно брызнул на бумагу водой и несколько секунд смотрел, как расплываются водяные капли, медленно впитываясь в размеченный карандашом лист. Не спеша обмакнул в воду кисть и принялся смешивать на куске стекла белую, красную и синюю краски, то и дело поднося его к ярко светящейся горелке, недовольно морщась и добавляя к уже имеющейся смеси побольше какого-нибудь из этих трех цветов. Наконец, пятно краски на стекле приобрело именно тот сиренево-розовый оттенок, которого художник добивался. Он еще раз брызнул на бумагу чистой водой и начал торопливо переносить этот нежный цвет предрассветного антарктического неба со стеклышка на лист, в то место, где виднелась обозначающая именно этот оттенок маленькая карандашная пометка.
С этой минуты невзрачный карандашный эскиз начал наливаться яркой, полной радости и красоты жизнью. Над сиренево-розовой полосой появилась сиренево-голубая, а над ней по листу бумаги расплылось чисто голубое, без малейшей примеси других оттенков небо. Потом на этом небе возникли белые, подсвеченные снизу розово-сиреневым облачка — маленькие и тонкие, похожие на вытянутые полумесяцы или заостренные коготки. А розовые отсветы первой из проявившихся на бумаге полос упали на уходящую за горизонт снежную пустыню, на которой кое-где темнели отброшенные холмами серые тени…
Тихие разговоры друзей и завывание вьюги за стенами дома больше не отвлекали Уилсона от работы, и даже чувство вины оказалось на время задвинуто в самый дальний угол сознания. Он был не в маленьком деревянном доме, где светила всего одна крошечная горелка, он снова был на той самой снежной равнине, которую вот-вот должно было осветить выползавшее из-за горизонта солнце, перед его глазами стояли, накладываясь друг на друга, два пейзажа — тот, что он запомнил, впитал в себя полгода назад, и тот, что теперь рождался на его чертежной доске. Эти два пейзажа были похожи, очень похожи, но все-таки было между ними и какое-то неуловимое, неясное художнику различие, была какая-то мелочь, которая не давала им наложиться друг на друга и слиться в единое целое. Эдвард всеми силами старался понять, где же он допустил ошибку и как ее исправить, но ответ ускользал от него, и все попытки улучшить картину и сделать ее более «живой» оказывались напрасными и только еще больше портили изображение. А времени на то, чтобы спасти пейзаж, оставалось все меньше: бумага высыхала, акварельные краски намертво впитывались в нее, и их цвет уже нельзя было изменить, его можно было только испачкать. Да чего там, кое-где оттенки уже безнадежно смешались и стали грязными!
Уилсон со вздохом отложил кисть и с минуту разглядывал получившийся рисунок, робко убеждая себя, что пейзаж вовсе не плох, и что при дневном свете все краски будут именно такими, какими они были на самом деле. Но он уже знал, что это не так и что все эти малодушные мысли не смогут взять верх и заставить его сохранить неудачную картину. Потому что она все-таки была неудачной, и с этим уже ничего нельзя было поделать.
— В печку! — решительно объявил художник и, подняв еще влажную акварель над столом, резким движением разорвал ее пополам. Со стоявших напротив стола коек раздались разочарованные возгласы. Эпсли Черри-Гаррард даже вскочил с кровати и метнулся к Уилсону, словно надеясь, что еще успеет ему помешать. Но быстро двигаться молодому человеку мешали распухшие от холода суставы, и он, кряхтя и морщась от боли, плюхнулся обратно на койку. А Эдвард уже сложил половинки картины вместе и рвал ее на четыре части, наполняя дом тихим треском и шелестом.
— Ну и зря! — обиженно протянул Черри, возвращаясь обратно на койку. — Красиво ведь было…
Остальные присутствующие вновь недовольно загудели, выражая свое согласие с биологом. Должно быть, пока Эдвард рисовал, они умудрились незаметно подойти к нему и посмотреть на картину, пользуясь тем, что увлеченный работой художник не обращает внимания на происходящее рядом с ним. Однако Уилсон, старательно игнорируя их стоны, еще несколько раз сложил и разорвал неудавшуюся акварель и понес клочки за ширму, к остывающей после недавнего завтрака печке.
— Картины должны полностью соответствовать реальности, — сказал он жестко, вернувшись к своему столу. — Только тогда они будут представлять хоть какую-то ценность.
— Но ведь действительно было красиво, — робко попытался возразить Лоуренс Отс.
— Ну и что? Цвета-то получились неправильные, — Уилсон принялся убирать со стола.
— Из-за какого-то неправильного цвета — сразу в печку! — снова заворчал Черри, но Эдвард пропустил его слова мимо ушей, давая понять, что вопрос «уничтожения красоты» следует считать закрытым.
Роберт Скотт лежал на койке за ширмой, отделяющей его «каюту» от угла, в котором Уилсон устроил себе «художественную мастерскую», слушал спор товарищей и тоже боролся с двумя прямо противоположными чувствами — удовольствием от возможности нормально отдохнуть и тоской, которую навевало на него вынужденное безделье. Он с нетерпением ждал, когда стихнет очередная метель, зная, что работа на морозе не даст ему отвлекаться ни на какие посторонние мысли. Но пока работы не было, и на него накатывали всевозможные сомнения, отогнать которые руководителю экспедиции не удавалось.
Он слушал, как спорили из-за уничтоженного рисунка Уилсон и Черри, и мысленно возвращался на три недели назад, когда они вместе с Берди Боуэрсом вернулись из похода за пингвиньими яйцами. Отпуская их на мыс Крозир, Роберт никак не предполагал, что эта вылазка будет настолько тяжелой и опасной. Наоборот, ему казалось, что Эдвард относится к походу излишне серьезно и снаряжает свою маленькую группу чересчур роскошно, отбирая у остальных зимовщиков необходимые им продукты и керосин. Не раз за те два месяца, пока трое исследователей отсутствовали, Скотт ловил себя на мысли, что ему и оставшимся с ним полярникам приходится экономить топливо и мерзнуть из-за Уилсона и его навязчивой идеи добыть для ученых только-только отложенные яйца императорских пингвинов, добраться до которых было возможно лишь в середине зимы. Нет, он не спорил с тем, что это важно для науки, но главной целью экспедиции все-таки был Южный полюс, а не пингвиньи зародыши! И Роберту не нравилось, что три его надежных помощника, каждый из которых вполне мог бы дойти вместе с ним до сердца Антарктиды, будут тратить силы и здоровье, пробираясь полярной ночью через ледяные горы и пропасти ради каких-то яиц.
А потом, глубокой августовской ночью, Уилсон и его спутники вернулись, и, взглянув на их шатающиеся, с трудом волокущие за собой сани и словно бы готовые в любой момент упасть фигуры, Скотт на какую-то секунду даже забыл о полюсе. Он не раз видел всех членов своей экспедиции уставшими и ослабевшими, его сложно было испугать обмороженными лицами, но таких истощенных людей Роберт не встречал еще никогда в жизни. С них еле-еле удалось стащить смерзшуюся и окаменевшую на морозе одежду, их до утра отпаивали горячим какао, а они лежали на койках, не имея сил даже на то, чтобы отвечать на сыпавшиеся на них со всех сторон вопросы, и истерически смеялись. Этот смех пугал зимовщиков едва ли не сильнее, чем их обмороженные, почерневшие пальцы на руках и ногах, часть из которых лишилась ногтей, и покрытые оставшимися от растирания снегом ссадинами лица. Как вылечить все эти травмы, они знали, а вот прекратить этот страшный смех были не в состоянии.