Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 128 из 129



Для англичанина такие речи, замечал Соколов, оказались слаще меда. Вильтон аккуратно заносил услышанное за столом в свою записную книжечку.

Не обошлось и без казусов, когда переложившие за воротник пехотинцы, в пьяных слезах вспоминая погибших товарищей, ругали не только германцев, но и «проклятую англичанку», которая заварила всю эту кашу и теперь хочет выиграть войну русской кровью.

К концу недели Вильтон и Соколов добрались до местечка Забрежье, где стоял штаб 2-й кавалерийской дивизии. Гостей накормили ужином и отправили на постой в один из лучших домов — сельского священника. В низкой и тесной спаленке, куда хозяева хотели положить гостей, более половины пространства занимали две огромные высокие кровати, на перины которых нужно было забираться по приставной лесенке. Англичанин немедленно полез наверх.

Августовская ночь обещала быть на редкость душной. Соколов попросил постелить ему на сеновале.

Служанка доставила постельные принадлежности на сенник, стоявший у самой границы усадьбы. Стены сарая, набитого свежим, душистым сеном почти до крыши, были сколочены из горбыля. Через большие и неровные щели сверкали звезды. На соседнем дворе стоял, видимо, взвод охраны штаба. Там под навесом всхрапывали кони, шла столь знакомая и любимая Соколовым кавалерийская жизнь.

Алексей покоился словно на облаке, наслаждаясь пряным ароматом хорошо просушенного сена. Где-то далеко внизу, у самого пола, шуршала мышь. Казалось, что нигде нет войны, настал мир и благоволение.

Соколов было задремал, но его сон перебил тихий разговор, начавшийся под стеной, на соседней усадьбе.

— Устал я воевать… — тоской говорил кто-то. — Сперва по своей деревне тосковал, хотя и военным харчам радовался. Потом привык, страх пережил — сердце к бою горело…. Теперь все перегорело, ни к чему страсти нет… Ни домой не хочу, ни новости не жду, ни смерти не боюсь — ничегошеньки мне не надо… Хоть сгинуть — хоть жить…

— Не греши, Агафон! — рассудочно урезонил его другой голос, басовитый и густой. Принадлежал он, видно, богатырского сложения человеку. — Не сгинет так просто мужик русский со свету, крепко в землю вращен мужик. Земля ему мать-отец, война ему зол-конец… Абы не сгинуть, войну кончать надо…

Почти речитативом вмешался тонкий голос, торопясь и захлебываясь:

— А я что скажу, ребята!.. Память у меня слабая. Вот упомнить все упомню, что до хозяйства касаемо… А насчет войны — бей взводный, не бей — ничего не упомню. Сорок лет почитай на крестьянское дело мозги натаскивал, а тут все другое и смертоубийство одно. Я так рассуждаю, что русскому одно по душе — своим домком жить, по чужому не тужить…

Помолчали, раздался, звук кресала о кремень, потянуло табачным дымом. Кто-то из солдат закашлялся.

— До мобилизации больно плохо я жил, да и вся деревня голодала… Коров весной подвязывали вожжами к матицам… А теперь вот в люди попал, нужен стал государю императору… Царь с царицей да Гришка Распутин, говорят, как кобели и сучка, а ты за их в аду гори… На войне-то нужен стал: господа офицеры то «братцы», то «ребятушки» ласкательно говорят. И все — чтобы Вильгельм мне кишки скорей выпустил… У-у! Нехристи! — с ненавистью проговорил в темноте кто-то четвертый.

— И у меня нет добра в душе против богатых. Сильно богатых, окромя нашего дивизионного генерала, я и не видел. Однако, думаю, сильно богатый, это еще хуже. Ему бедный, если брюха не нажил, — все равно что дурень али злодей. Много оне с нас меда собрали, а к народу — вредность одна. И богач на одной заднице сидит, а такой гордый, будто две под ним… Придет наш час, как в девятьсот пятом, — «красного петуха» пускать будем всем богатым! — с расстановкой говорил солдат.

— Эк куда хватил! Ты доживи сначала, чтоб герман тебя пулеметом не вспорол! — спокойно проворчал басовитый.

И снова вмешался дискант:

— Сдается мне, потому простой народ глуп, что думать ему некогда, все кусок хлеба робить надо. Кабы был час подумать хорошенько, все бы он понял не хуже господ.

— Есть такие люди, что разъяснить намного лучше господ все устройство жизни могут… — сказал кто-то, молчавший доселе, — большевики называются… Все знают, а некоторые так в наши же серые шинели одетые, а бывают еще и офицеры… Ну прапорщик там какой, из скубентов… Хорошие люди, не дерутся…

— Я одного такого, из солдат, собственноушно слыхивал… — затараторил дискант. — Думал опосля — объявить аль нет?.. Страсть как хотелось объявить, больно супротив законов говорил. Не то что какое мелкое начальство хаял, а просто до царя добирался… Грабительская, говорит, вся война эвта. Против простых людей баре ее ведут… И хорошо объявить-то было бы — эскадронный трешню дать должен по такому случаю, как сказывали… А не объявил… Листков я евонных супротив присяги не брал, зато слушал — грех сладок. И спроси, часом, чего это я зажалел его, сказать не могу, а не объявил вот!..



— Если бы такого человека кто из вас объявил, так я бы его своими руками и кончил! А ты, хорек несчастный, чем хвалишься?! «Объявил бы!..» — передразнил дисканта басовитый голос. — В ухо хочешь?!

— Да что вы, ребята! — принялся урезонивать первый. — Ведь Еремей не польстился на три сребреника…

— Ты как вахмистр наш! — обидчиво протянул дискант, явно обрадовавшись поддержке. — Все в морду да в морду… Ему что ни скажи — все кулак в зубы тычет…

— Эх, братцы! — вырвалось у басовитого. — Коль и нас загубила эта война, и в деревне землицы не хватает — надо му́ку принять и другим грозы наделать. Чтобы детям да внукам, может, вольготнее зажилось бы! Хоть и не след при Еремейке признаваться, а скажу: знаю, супротив кого война надобна…

— Никола истину речет! — поддержал его кто-то. — Время пришло не об устройстве думать… Нету беде-войне конца-краю. Нужно ту беду-войну истребить. Так уж тут думки ли думать про хозяйство свое да про удобное житье какое… Все понимаем, ничего теперь не забудем, научены, что показать богатеям, дай только войну кончить…

— А как? — зазвенел дискант.

— Что ты «как да как»! На каке — что на коняке… Хвост трубой, а сам глупой!.. — возмутился голос.

В отдалении раздалась команда.

— Взводный разъезд собирает! Пошли, братцы, пока не осерчал! — предложил бас.

Солдаты зашевелились, и звук шагов по земле постепенно затих.

Соколов не мог сомкнуть глаз. Впервые так ясно и четко услышал он мнение народа о войне, о готовности сказать свое слово, добиваясь справедливости.

Впервые армия предстала перед Алексеем не как хорошо слаженный и заведенный механизм, подчиняющийся царю-часовщику, а как народ в самом доподлинном смысле этого слова. Он знал, что в кавалерийской дивизии служил всякий люд. Были тут и крестьяне, и рабочие, и городская беднота, и ремесленники, и конторщики, и приказчики. И все же армия, ее солдаты были в основном крестьянской массой. Все они — бедняки и мужики побогаче, общинники и хуторяне, старики и молодежь, — все думали о своей полоске земли, о крестьянских бедах и разорении.

Здесь, под ясным звездным небом Белой Руси, Соколов хорошо понял, что народ, армия хотят и думают только об одном: о мире, а на войну смотрят как на тяжелый крест, который они давно устали нести. Крестьянство, по мобилизационным планам империи организованное в дивизии, полки, батальоны, роты, эскадроны и взводы, — уже на грани взрыва, и это понял Алексей. Но оно еще не знает толком, в какую форму выльется его недовольство. Его основное чаяние — мир, мир во что бы то ни стало. И оно его добьется, коль скоро к его организованной уставами силище прикладывается целеустремленность и разум большевиков.

«Где будет твое место, когда под самодержавием разверзнется пропасть?! — спросил внутренний голос Алексея, — На какой стороне пропасти встанешь ты?»

И немедленно пришел ответ, лишенный малейших сомнений:

— Я встану на стороне народа!

Могилев, октябрь 1916 года

В один из дней темного петроградского октября полковник Соколов снова получил приказ выехать на неделю в ставку, а затем на передовую с группой союзнических военных агентов. Он отправился на фронт.