Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 64



Но лишь мой взгляд первый в узилище господина моего проник, горько пожалел я о мысли этой богохульной, ибо картина, которую я увидел там, хоть и тягостней всего была, что глаза мои старые видели, но знаком несомненным являлась, что Всевышний все же над Мастером смилостивился, договор греховный с сатаной простил и избавил от мук земных, коими он прегрешение свое искупать должен был.

Под самым окошком, на голом полу земляном, лежал Мастер со взглядом пустым, упертым в балку потолочную, червями источенную. Я хорошо знал взгляд такой — несчетное число раз видел его за век свой долгий, — но еще ни разу блаженство подобное на лице мертвом, угрюмом не светилось. Улыбка, столь редко на устах Мастера появлявшаяся, теперь там навечно застыла, озаренность придавая смерти мучительной вовсе неприличествующую. Что может смерть в радость превратить, как не шепот Божий в последний миг, что умирающему грехи все, малые и большие, прощены суть и что врата райских полей ожидают его?

Исполненный чувств противоречивых — печали безмерной из-за того, что Мастер мой прежде срока душу свою испустил, но и счастья, что он на жительство вечное в мире с Богом отбыл, сняв таким образом и с меня бремя прегрешения своего, — преступил я запрет игумена строгий и вошел в темницу, откинув засов железный скрипучий, держащий дверь окованную запертой, ибо сбежать оттуда уже никто не мог.

В первую минуту, пока мои глаза к темноте густой привыкали, почудилось мне, что сияние некое белое, ангельское, от того места, где Мастер лежит, исходит, но, подойдя ближе, разобрал я, что это всего лишь пылинки играют в лучах солнца утреннего, что пробивалось сквозь решетки ржавые оконца узкого. На ум пришла мне тогда мысль странная и совсем посторонняя. Вспомнил я мучения Мастера, когда он такой же сноп света, пылинками и тенями испещренный, на стене монастырской рисовал как знамение небесное, Господне, избранным святителям предназначенное.

Постоял я так некоторое время над телом земным упокоившегося Мастера моего, смущенный воспоминанием этим неожиданным и печальным, и вдруг звук резкий, беспощадный донесся от окованных дверей — лязг засова, что на место свое прежнее вернулся, превратив и меня в узника подвала этого сумрачного.

В замешательстве к двери я бросился и кулаками бить в нее начал, но, поскольку никто не открыл ее и не отозвался даже, подбежал к окошку и, встав на цыпочки и за решетку крепко ухватившись, стал взывать, чтоб меня, несчастного, наружу выпустили.

Наконец, после долгого ожидания, в окошке появилось лицо монашеское бородатое, и голосом раздраженным объявило мне, что по воле игумена я здесь останусь, пока тот не решит, что дальше со мной делать. Я что-то попытался в защиту свою сказать, но монах прервал меня грубо, ответив, что принесут мне ведро воды, чтобы я мог Мастера обмыть и подобающим образом к правоверному погребению приготовить, которое следующим утром состоится, после бдения моего ночного возле тела.

Известие это успокоило меня немного. Ведь если решил игумен похоронить Мастера по обряду правоверному, значит, тот не только Божье, но и церковное прощение получил, так что и на мою душу, всего лишь слуги его убогого, никакой грех великий не ложится.

С мыслью этой утешительной начал я Мастера раздевать, дабы тряпицей льняной, смоченной в ведре с водой студеной, колодезной тело его от грязи земной омыть и чистого к встрече с Господом приуготовить. Припомнив, сколь раз я то же самое и раньше делал, пока Мастер жив был, обычно по вечерам, после трудов художнических дневных, когда настолько уставал он, что раздеться и вымыться сам не мог, — почувствовал я, как слезы на глаза мои старые, пересохшие набегают.

Когда мытье это скорбное закончил я и Мастера в рубаху льняную, что последним одеянием ему стала, одел, то уложил его на лежак деревянный полусгнивший, в углу сыром найденный, и в изголовье у него уселся, ибо более делать нечего было. Дьяконы, ведро с водой и одежду посмертную для господина моего принесшие, дали мне в миске щербатой горбушку хлеба сухую вчерашнюю и кусок сыра, очень соленого, который монахи от окрестных горцев получают, но не до еды мне было вовсе, и я все это нетронутым в угол поставил.

Сидя так, в заточении, подле тела Мастера моего благопочившего, отдался я течению времени неспешному, прислушиваясь к монастырским звукам однообразным, хорошо известным, меня глухо достигающим, следя, как ползет медленно луч пыльный через пол земляной к стене с окошком, а затем, после полудня, исчезает, ибо солнце тогда западную стену подворья игуменова освещает.

Несколько раз я в сон погружался, однако позднее никак не мог вспомнить, что снилось мне. Помню лишь, что дважды пробуждался я с криком, испуганно в темноте озираясь, успокаивался же, только увидев возле себя Мастера с лицом, все той же улыбкой озаренным, а один раз я даже его за руку схватил, — уже окоченевшую, правда, не так сильно, как должна была бы, — дабы увериться, что сам я жив.



Вскоре после того, как звон резкий на вечерю раздался, когда снаружи смеркаться стало, а внутри уже как ночью в лесу было, засов на дверях снова отодвинулся со своим скрипом жутким. В дверном проеме фигура некая появилась, высокая, в рясе, в капюшоне, на лицо надвинутом, и молча внутрь вошла, а за ней проскользнул дьякон один, дабы меня в двух словах известить, что это брат новый, только прибывший, который по воле своей ночь бдения возле Мастера со мной проведет, но только в разговор с ним мне вступать не следует, ибо он строгий обет молчания принял.

Выпалив это духом единым, дьякон, еще не привыкший к смертным обрядам монастырским, быстро, движением одним дверь захлопнул и засов наложил, словно сбежать от нас спешил или словно ничтожный тот кусок железа смерть удержать мог.

Только шум шагов его торопливых, испуганных к зданию монастырскому удалился, монах, молчать обет давший, понуро к одру деревянному Мастера подошел, нагнулся, чтобы при свете слабом свечи, которую я только перед этим зажег, лицо покойника разглядеть, а потом, словно узнав что-то, ко мне повернулся, на один или два шага подошел и движением резким капюшон с головы сбросил.

И увидел я…

12. Звездная песня

Стая в течение многих поколений приходила на берег.

Делалось это всегда под пятой луной Тул, когда молодняк достаточно подрастал, чтобы выдержать долгий поход к горам, и когда на Плоскогорье водилось больше всего маленьких белых хамший с мягким мехом, которых легко было ловить. Они достигали берега Большой Воды, когда Тул был в зените, потому что только там и только тогда появлялись видения.

Эти нерукотворные картины, созданные из искрения голубоватого воздуха, наполненного запахами водных испарений, могли видеть все члены стаи, но осуществлять с ними связь были в состоянии лишь отмеченные. Однако еще за много поколений до того, как детеныши с меткой открыли свой дар, обычные жители далекого Плоскогорья отправлялись в паломничество к берегу; они образовывали там большой круг, устроившись на шероховатых черных кристаллах, и начинали приглушенно напевать однообразный мотив, ожидая, когда перед ними из ничего появятся видения.

Призраки витали вокруг, казалось, без всякой цели, проходя сквозь ощетинившихся членов стаи и сквозь большие прибрежные скалы, будто ни то, ни другое для них не существовало. Хотя их широкие неуклюжие ступни почти достигали влажного песка, они все же не касались почвы, продолжая парить над ней на расстоянии толщины нескольких волосков, и поэтому не оставляли после себя никаких следов.

Зрелище продолжалось недолго. Как только Тул начинал клониться к горизонту, меняя цвет волн Большой Воды с темно-синего на бирюзовый, видения уходили в небытие, откуда на краткое время и появлялись, оставляя после себя слабое потрескивание и неясный запах гари, вскоре тоже исчезающие. Стая после этого еще долго сидела в кругу, продолжая свое протяжное пение, пока цвет Большой Воды не менялся вновь, на сей раз на светло-зеленый, а затем отправлялась в неспешный обратный путь к жилищам на Плоскогорье через болотистые низины и крутые скалы, грозящие обвалами.